Гитл и камень Андромеды — страница 3 из 74

нсионеры уходили с ее экскурсий помолодевшими, а девицы прямо от нее бежали поступать на искусствоведческий факультет. И вот — такая неожиданная встреча! А Лилька даже удивиться не позволила, тут же затарахтела:

— Как я рада, что ты обосновалась в Иерусалиме! Другого города тут нет! В ином месте жить просто невозможно и непристойно. Когда я ступаю по этим древним камням, у меня начинают гореть подошвы! Ты уже ходила по стене вокруг Старого города? Сегодня же я тебя туда поведу! Нет, но как же я рада, что именно ты встретилась мне именно сегодня!

И чего она так рада? И когда она успела так меня полюбить?! После того как я защитилась, а она кандидатскую провалила, мы были даже не на разговорных началах. До невозможности завистливая дрянь-баба. И надо же — родней человека во всем этом святом городе мне нынче не сыскать! Воистину, воля Твоя, Господи, и забавляешься Ты нами самым безжалостным образом.

Разумеется, мы с Лилькой пообнимались, погуляли и на ее любимую стену сходили. А я все соображала, как бы это мне обойтись без обмена адресами и телефонами. Не могла я доставить Лильке такое удовольствие.

Она — в Иерусалиме, а я — в занюханной Петах-Тикве!

Однако оказалось, что она еще не совсем здесь, тогда как я уже, можно сказать, была не совсем там. Так что я записала телефон Лилькиного временного пристанища, общежития для приезжих при курсах по изучению иврита, обещала позвонить, как только вернусь из командировки (Какие круглые глаза! Какое вытянувшееся лицо! Я — работаю! Меня посылают в командировки!), и с облегчением растворилась в иерусалимском мареве. А после этой встречи Иерусалим для меня погас. Небесный исчез, и земной померк. Больше я туда в мой скитальческий период не ездила. Неровен час, снова встречу противную завистницу и придется давать ей отчет о моей жизни-нескладухе.

Считайте, что Иерусалим все еще меня ждал. Я собиралась приехать туда, уже устроившись, снять номер в хорошей гостинице и рассматривать город как благополучная туристка. Надеялась при столь благоприятном стечении обстоятельств все-таки полюбить этот город нелегкою любовью. Заранее скажу, большой любви между нами и сегодня нет, но отношения вполне добрые. И когда лениво завтракаешь в ресторанчике Американской колонии ранним зимним утром, и клубы тумана, поднимающиеся из долины, доползают почти до каменных ступеней, а старый город колышется в этой сизой пене, то ли земной, то ли небесный… и то ли мэрия забыла выключить ночную подсветку, то ли включили подсветку на небесах… что там говорить! Но в те времена, о которых идет речь, мне и кофе с булочкой были не по карману, а в этой Колонии цены такие, что и богатые америкашки крякают, вытаскивая пухлые бумажники. Так что я оказалась права: любовь к месту, если она не вспыхивает вдруг от ничего, как сухая солома и русская женщина, требует времени, покоя и денег.

А Тель-Авив, что Тель-Авив? Я к нему привыкла. Он меня не манил и не влек, а словно дергал за косички. Ничего особо красивого по сторонам, но воздух такой… танцующий. И острый ветерок пощипывает щеки. Деревья шепчутся за спиной насмешливо, но не злобно. А торопливым и суматошным прохожим, заляпанным пятнами солнечного света, пробивающегося сквозь густые кроны бульвара, на тебя и вовсе наплевать. И это хорошо, потому что в тот день морда у меня была опухшая и в слезах. И вспоминать не хочется, из-за чего я стукнула тогда дверью и побежала задворками к автобусу. Горько было, так горько и тошно, впору удавиться. Я и поехала к морю.

Пока ехала, все еще было ничего. Но до моря не доехала. Слезла у бульвара имени Ротшильда, села на скамеечку и дала слезам волю. И никто, понимаете, никто не стал приставать. Старичок со старой таксой на красном ремешке подошел, взглянул задумчиво, потоптался и пошел дальше. Тель-Авив — правильный город. И бульвар Ротшильда был тогда правильным — пыльным, заброшенным, словно тысячу лет назад поставили тут кривенькие скамейки, насадили деревья и забыли, зачем это сделали.

А деревья выросли. И дети, для которых соорудили песочницы, выросли и разбежались. Песок посерел, свернулся от жгучей кошачьей мочи, стал похож на цемент. Мелкий гравий порос худосочной травой. За то время, что я там сидела, кроме старичка с таксой, прошел только один человек. Да и тот все озирался, не понимал, куда это он попал.

А от бульвара бежали в обе стороны мелкие ленивые улочки, редко где машина прошуршит. Куда же они, улочки, ведут?

Я выбрала одну со смешным названием «Шенкин». Ну, что это — Шенкин? Или кто это — Шенкин? Дефиску, что ли, пропустили или в написании ошиблись: Шен-Кин или Шон Кин.

Я побрела по улочке вниз, придумывая жизнь для таинственного Шен-Кина, еврейского мастера кунфу. Вот он появился в каком-нибудь первопроходческом кибуце, вроде Дгании. Нет, лучше поместим его в Тверию. Появился этакий невзрачный мужичонка, нанялся работать официантом в кафе. А тут налет федайюна[1]. И… медленный кадр — поднос кренится, выплескивается вино из бокала, летят на землю кубики сахара и ломтик лимона… и начинается… прыжок, полет, удар ногой. Приземлился на одну ногу, перевернулся в прыжке через стол, выдвинул кулаки… удар… араб-налетчик летит в кусты, кафия медленно планирует на землю…

— Эй! — крикнул водитель. — Смотреть надо, куда идешь! Корова!

Скандальный какой! Ему даже тормозить не пришлось, сделал дугу по пустой мостовой, фартово скрипнув тормозами, и всех дел. Но шла-то я не по тротуару, а по проезжей части, что нам, фантазирующим на ходу искусствоведам, делать напрочь запрещено. Даже на улочке имени Шен-Кина.

Надо вам сказать, что дело было давно, очень давно. Сейчас-то улица Шенкин — средоточие молодого тель-авивского бузотерства. Машины движутся по ней медленным сплошным потоком. Не улица, а сплошная пробка. И все из-за тусующихся в кафе и на тротуарах юнцов и юниц, растрепанных, но стильных, выскакивающих, как молодые бычки во время корриды, прямо под мулеты автомобилей.

Теперь я уже водитель. Но на улице Шенкин я по-прежнему пешеход душой и радуюсь, что пространство проезжей части на этой улице принадлежит водителям только номинально. Может, потому, что тот грубый окрик все еще торчит в ушах, а возможно, оттого, что хотя бы на этой улице суть жизни иная. Машина тут не Бог и не золотой телец, а досадная помеха. Дело не в ней, есть она у человека или нет, а в отголоске праздника, который создают толпы бычков и телок, шныряющих под носом друг у друга в поисках… черт их знает, что они могут найти в этом столпотворении: модную феньку в витрине магазина, любовное приключение, компанию для трепа, выход для безостановочно выделяющегося из молодых желез адреналина.

Но к нашему рассказу все это не имеет ровно никакого отношения, потому что улица Шенкин была тогда сонным и пыльным обломком истории, которую все еще помнили теперь уже вымершие старожилы. Нынешние-то обитатели и прохожие не помнят и того, о чем я вам рассказываю. А тогда старая история еще тут жила. Таилась, например, в выгоревших портретах, выставленных почему-то в витрине парикмахерской. Кто эти люди? Что они тут делали? Чем знамениты? Почему в витрине парикмахерской? А может, парикмахерская только прикидывается куаферной, а на деле она фотография? Или так: муж фотографирует что и кого ни попадя, а жена кормит семейство при помощи ножниц и фена. Так получается достовернее.

В Союзе я любила придумывать биографии незнакомым людям. Буфетчице на вокзале, приемщице в ателье, тетке с авоськами на трамвайной остановке. Иногда проверяла, угадала или нет. По большей части угадывала. И это создавало ощущение полной причастности ко всему вокруг и невыносимой статичности всего, что меня окружало. Ну никто, считай, не позволял себе выбиться из предписанных судьбой ли, внешностью или жизненными обстоятельствами рамок. Вписывались в роль, исполняли ее — когда на совесть, когда спустя рукава и маясь скукой. А по приезде в Израиль я эту способность угадывать судьбы потеряла. Мироощущение оставалось шатким-валким, а мир вокруг казался непредсказуемым. Иногда это состояние пугало до слез, а чаще — веселило. Я бы даже сказала — бодрило. Я болтала с кем ни попадя — в автобусе, на автобусных остановках и детских площадках, да и просто с первыми встречными, которым по какой-нибудь причине хотелось рассказать свою жизнь незнакомому человеку. И вот — кое-чему научилась.

Но все же чьи лица на этих фотографиях и почему их решили выставить в витрине? Должны ли они привлекать внимание случайных прохожих вроде меня или речь идет о специфическом круге лиц, знакомых только посетителям данного заведения?

Вот этого я знаю, это Давид Бен-Гурион. Поди пойми, зачем он тут? Из почтения или ввиду воспоминаний хозяина парикмахерской об интимном знакомстве — вместе служили, голодали, бревна таскали? Не из профессиональных соображений, это точно: до кнессета далеко. Впрочем, где-то тут неподалеку была квартира Старика. Возможно, именно эта парикмахерская обеспечивала ему ондулясьон на дому. О! Голда Меир, любимица моей мамы! Ну, эта в парикмахерскую отродясь не ходила! Моше Даян с повязкой на глазу. У него же волос на голове нет! Разве что бреется. Острым ножичком, жик-жик по ремешку. Нет, все-таки речь явно идет о личных или политических пристрастиях фотографа. И фотографии не самодельные, а купленные или подаренные.

Остальные лица мне не знакомы. Минуточку, минуточку… эта… похожа на Хану Ровину, великий диббук, бешенство еврейской крови, привитое на бессмысленный и беспощадный русский бунт. В «Габиму» я все же сходила, потратив на билет деньги, отложенные на босоножки. А Мишка не пошел и правильно сделал. Магия, положенная на систему Станиславского, ничего, кроме истерического крика и идиотического шепота, не порождает. Однако, насколько я помню, эта суккуба еврейского театра любит ходить растрепанной, значит, в данную парикмахерскую если когда и заходила, то разве что по дороге с изнурительной репетиции, находясь в полном забвении чувств и амнезии мысли. Фотография, впрочем, недурная. Изможденное лицо, злые глаза, напряженные желваки. Поймали во время неприятного для собеседника разговора. Может, примадонна и выговорила здешней парикмахерше за плохую работу. А муженек парикмахерши или владелец этого, с позволения сказать, салона не удержался и злорадно щелкнул затвором фотоаппарата.