Гитл и камень Андромеды — страница 43 из 74

Одно я вам скажу, господа: в Монреале подают плохой кофе. Тот, который мне полагался по купону «постель плюс завтрак», я, пригубив, оставила еще утром на столе, а время приближалось к полудню. И я отправилась в город в надежде раздобыть нечто более соответствующее своему названию и назначению. А каково назначение этой пахучей горечи? Проникнуть в кровь, взвихрить ее кофеином, вогнать шпоры в вялые бока притомившегося сердца, чтобы скакало арабским жеребцом, а не тащилось еле-еле, как кобыла старьевщика. Чтобы высветлило взор, напрягло слух, взбодрило нервные клетки. Короче, чтобы подействовало. А в забегаловках подавали тошнотворную бурду и, если была в этом городе настоящая кофейня, где знали толк в кофейных зернах, она была спрятана так хорошо, что о ее местонахождении ни один прохожий даже не догадывался.

Кофе? Так вот же автомат! Или там, в бутербродной. Или тут. Вот вывеска. Я послушно тыкалась в указанное место. Бурда, бурда и еще раз бурда! Такой кофе подают в абортариях и правильно делают. После того как все уже позади, кому оно нужно, чтобы сердце скакало, а голова была ясной? Не к добру, а к мигрени вспомнился мне ленинградский абортарий: сонная теплынь, невыносимый запах потревоженного женского тела, склизкие плитки пола, невнимательный, а то и презрительный взгляд персонала, мечтавшего делать добро, а оказавшегося на грани зла. И сколько абортов я сделала? Два. Нет, три. Два в Питере и один в Израиле. Мишка не хотел детей. Женька не хотел детей. А кто из современных мужиков их хочет?

Вот Кароль хочет. Мечтает просто. Чтобы за стол садилось не менее пяти человек. Но Мара еще не достигла состояния внутреннего равновесия. Когда Кароль станет мэром, тогда она и родит мэрского ребенка. Поздний ребенок будет, и может получиться урод.

Башка разболелась не на шутку. Тот, кто страдал или страдает мигренями, поймет, о чем я говорю. Осеннее монреальское солнце не грело. Дул ветер, и было даже зябко, но правая половина головы налилась таким внутренним жаром, что его хватало на обогрев всего организма. Мир померк, в ушах звенело, под ложечкой сосало, потом стали лупить в гонг. Бам-бам-бам! И кровавые лохмотья выплыли из-под висков и застили свет. Два дня постельного режима. И делать с этим нечего. Я вернулась в гостиницу и нырнула под одеяло.

Когда удавалось заснуть, спала. Когда меня выворачивало наизнанку, с трудом добиралась до унитаза. Когда сознание уплывало в полумрак, плыла за ним. А в перерывах думала о Малахе Шмерле, вернее, о деде и его творческих загадках, а также решала свою: ехать ли в Париж, потратив на это путешествие весь отложенный капитал, то есть семьсот долларов, на которые я собиралась завалить свой дворец рухлядью, купленной на рынке? Пока что удалось приобрести только кровать и обеденный стол. А шкаф? А диван в гостиную? Обязательно — зеркало. Даже два: в спальню и в гостиную. Вешалку. Кресла. Стулья. Журнальный столик. И большой письменный стол. Без всего этого мой дом все еще был не домом, а пристанищем. Нет, хватит гоняться за Паньолем. Напишу Соне письмо и буду дожидаться ответа.

Вообще-то Соня отвечала на письма неохотно. Но, начав писать, не могла остановиться. А на вопрос о Шмерле разразилась целым памфлетом, из которого выяснилось, что Малах был деревенским дурачком в местечке под Варшавой, куда семья Брылей выезжала на вакации. Он был не простой дурачок: умел превращать сухих коров в дойных и играл на дудочке. Но попал под телегу и погиб. А Паньоль, писала Соня, утверждает, что Малах Шмерль погиб в Испании за пролетарское дело, с чем она, Соня, категорически не согласна. О смерти Шмерля под телегой она узнала от Каськи, которой можно верить гораздо больше, чем Пине. Правда, муж Сони, воевавший в Испании вместе с Паньолем, знал какого-то Малаха Шмерля, но говорить на эту тему отказывался. А Пиня звереет, когда с ним начинают говорить об Испании.

Письмо это лишило меня покоя надолго. Если допустить, что Соня говорит дело, художника Малаха Шмерля никогда не было. Паньоль взял себе этот псевдоним, использовав запомнившееся с детства имя деревенского дурачка. Но тогда в Испании воевал только Паньоль-Шмерль. То, что он воевал под чужим именем и с чужим паспортом в кармане, не подозрительно. Не он один воевал там именно так. И даже если он уже тогда был коммунякой и энкаведешным наемником, меня это не касается. Но если Паньоль и был Шмерлем, кто писал картины, подписанные этим именем?

Хорошо, согласимся с тем, что в 1935 году Паньоль еще верил в свои силы и умел расправить крылья, что кисть художника слушалась сердца, сердце — своей особой правды, а потом этот талант пропал. Правдоподобно? Нет. Вот это уже совершенно нелогично.

Талант, конечно, может пропасть. Выдохнуться, захиреть, сломаться под давлением обстоятельств. Вот и Чума больше не берет в руки кисть. Не берет — в этом все дело. А Паньоль-то с кистью не расстается, но ничего похожего на свои палестинские картины создать не может. В его нынешней мазне нет и намека на тот, прежний, необычный взгляд на мир. И нет былого умения этот мир передать в цвете, форме и композиции. Значит… значит, придется вернуться к мысли, что был такой художник — Малах Шмерль. Не тот Малах, который погиб под телегой, а другой, присвоивший его имя и погибший в Испании. Тогда по какому праву Паньоль распоряжается его картинами?

Оставим этот вопрос в стороне. Паньоль явно не хочет раскрывать тайну, поэтому бегает от меня, как от чумы или другой эпидемии. Ну и ладно! Я же с самого начала собиралась создать мифическую личность под названием Малах Шмерль. Если такой художник и впрямь существовал — чем это мне мешает? Паньоль в любом случае не должен был фигурировать в нашей истории. Он и не будет фигурировать.

Мы решаем, что Малах Шмерль все-таки не попал под телегу, несмотря на свидетельство какой-то Каськи, и не покоится на деревенском кладбище в каких-то Ясеницах. И даже если на этом кладбище есть надгробный камень с его именем, западным искусствоведам еще надо доехать до Ясениц, которых ни в одном справочнике нет. Соня и сама нетвердо помнит, как называлась деревня, в которой отдыхала семья Брылей.

Идем дальше: в тридцатых годах Малах Шмерль притащился бог весть откуда в Палестину. И тут же написал около сорока замечательных работ, одна — просто гениальная. И еще оставил энное количество акварелей и эскизов, весьма профессиональных. Не обучавшись до того живописи?! Чушь!

Значит, обучался. У кого?

Месяцем раньше я была бы готова придумать никому не известную художественную школу в Ясеницах, все ученики и учителя которой погибли, картины — пропали, а свидетели повесились. Но теперь настоящий Малах Шмерль захватил все подступы к моему сознанию. Я не хотела больше ничего придумывать. Мне стало необходимо обнаружить правду.

А правда состояла, очевидно, в том, что кто-то, присвоивший себе имя городского дурачка из Ясениц, жил короткое время под этим именем, проехал через Палестину, дружил с Паньолем и Йехезкелем Кацем и погиб в Испании. Почему же его не помнит Песя, кормившая Паньоля цимесом? Или Роз, служившая в тот же период времени моделью и для Паньоля, и для Каца, и, судя по одной картине, для самого Шмерля? А может, помнят, но по какой-то причине не хотят об этом говорить?

Нет, как себе хотите, а поиски в районе Нес-Ционы и Ришона следовало расширить и углубить. Хорошо бы тут же уехать назад в Израиль, но обратный билет требовал от меня кантоваться в Канаде еще трое суток, иначе надо было платить немалый штраф. Значит, надо идти искать харчевню и развлечения в Монреале, потому что я не ела двое суток и потому что мне надоело думать о Малахе Шмерле. В таком состоянии легко наступить на грабли, что я и сделала.

Лифт долго не поднимался, а поднявшись, привез странного типа. Тип был очень высокого роста, поэтому создавалось впечатление, что он держит крышу лифта на своих плечах. Увидев меня, гигант улыбнулся. Не улыбнуться в ответ было невозможно, таково было свойство его улыбки. Она спустилась сверху на мою щеку и расплылась по ней, оставив ощущение талой воды. Потом опустилась вторая улыбка, за ней третья. Когда лифт дополз до фойе, снегопад из улыбок прекратился так же внезапно, как и начался, но все вокруг оказалось залито улыбчивым радостным светом.

— Я — вождь индейцев, — сообщил гигант.

— Очень приятно. А я — королева Англии.

— Я действительно вождь индейцев. Ищу компанию на вечер. Пойдете со мной?

— Смотря куда. Но до вечера далеко. Могу составить компанию на ланч.

— А потом?

— Про «потом» я еще ничего не знаю. Если честно, у меня предубеждение против вигвамов и томагавков. И против самураев тоже.

— Вы видели живого самурая?

— Пока самурай жив, нельзя знать, самурай он или нет.

Вождь индейцев снова улыбнулся. Эта улыбка казалась уже не снежинкой, а стрекозой. Она сверкнула крыльями и исчезла.

— Тут за углом есть прекрасный ресторан. Французский. Пойдем?

Читатель, однажды уже последовавший со мной за незнакомым атлетом в Яффу, может подумать, что таков мой жизненный обычай: доверяться первому встречному двухметровому столбу и не думать о последствиях. Это неправильная точка зрения, хотя и не лишенная определенной справедливости. Мне нравятся большие мужчины, гиганты, облепленные мышцами, эманация мужской силы. Но именно с такими встречными-поперечными я обычно бываю особо осторожна. Приказывать сердцу — искусство, которым я владею плохо. Поэтому там, где соблазн изначально велик, я немедленно строю стену, а дверь в ней прорубаю медленно и осторожно.

Но есть мгновения, в которые большой мужчина может застать меня врасплох. Не хочется вспоминать, как выглядело то ленинградское утро, в которое мне встретился мой бывший муж. Оно не слишком отличалось от кошмарного полдня, в который я вышла к тель-авивскому пляжу, чтобы встретить Женьку, или от утра в монреальской гостинице, когда лифт подкинул мне вождя индейцев.

Эти особые мгновения имеет смысл описать. Читателю предлагается представить себе мир после потопа, а в нем все в беспорядке: земля не отделена от суши, воды от неба и свет от тьмы. И на этом фоне вдруг возникает силуэт последнего человека, причем силуэт этот так огромен, что занимает собой все окружающее пространство. Это особый соблазн, соблазн безвыходности и страха перед ней. Жизнь представляется в виде западни, склепа, волчьей ямы. И необходимо отодвинуть огромный камень, плиту, крышку гроба, потому что воздух кончается. А задача непосильна. В такой момент двухметровый вождь индейцев выглядит посланной свыше подмогой.