Гитл и камень Андромеды — страница 49 из 74

Мотке служил под началом Шуки в двух войнах и между двумя войнами, когда им тоже приходилось нелегко. Мотке пришел в часть плохим солдатом, а ушел из нее исправленным человеком, и помогла ему в этом страсть к баранине. Европейские евреи, вусвусы-ашкеназы, баранину не чтят. То ли ее было мало на базарах европейского галута, и она стоила дорого, то ли наоборот или по иной какой-нибудь причине, но вусвусы предпочитают говядину, птицу и рыбу. А восточные евреи остались верны баранине Святой земли и именно ее едят за пасхальным столом. Как можно сравнить предписанное традицией баранье бедро с куриным крылышком, которое ашкеназы бесстыдно кладут на пасхальную тарелку?

Но Мотке был как раз ашкеназом, только отбившимся от рук. Его родители честно трудились и вдохновенно строили еврейский социализм, являясь членами «Гистадрута» и партии МАПАЙ, а их сын якшался с марокканскими головорезами и прочей непотребной чернью. Мотке отправили в армию, как в исправительную колонию. Его папаша ходил по пыльной площади призывного пункта с видом человека, победившего дракона, а мамаша утирала двухчастную слезу, наполовину печальную, наполовину счастливую.

Новобранец Мотке немедленно попал в опалу к сержанту, поскольку бузил и хулиганил, воровал еду и носки у товарищей по бараку, не хотел правильно чистить оружие и играл в карты, ставя на кон ночные дежурства. При этом он жульничал, неправедно выигрывал и спал ночь за ночью, а его товарищи несли вахту вместо него. Мотке решили сплавить из армии по нехорошему профилю, за идиотизм, что навсегда отрезало бы ему путь к водительским правам и приличной службе. Тогда и вмешался Шука. Он взял Мотке под собственный контроль, помогал ему честно нести бремя ночных дежурств и спасал от гнева сержанта. И Мотке стал человеком. Более того, он стал образцовым солдатом, остался на сверхсрочную службу и вышел из армии младшим офицером. Шука открыл перед Мотке и кладезь еврейской премудрости, поручив парня приятелю-ешиботнику. И вот — Мотке стал специалистом по служению Небу и людям через баранину, которую полюбил, еще болтаясь в обществе непотребной черни.

Он подавал баранину в любом виде — со специями и кедровыми орешками, в плове или просто с хорошо сваренным рисом. Он подавал ее в шашлыках и кебабах, с жаровни и сковородки, из котла и кассероли, в кишах и мантах. Он топил баранину в тхине и хумусе, вываривал ее в лимонной траве, кипятил в вине, обжигал на углях и вялил на солнце. Не было такого способа приготовить баранину, какого Мотке бы не знал. Он разговаривал с персами и курдами, бухарами и грузинами, французами и итальянцами, и говорил с ними только о баранине. Вызнавал рецепты, передаваемые веками от матери к дочери и от свекрови к невестке. Листал поваренные книги на любых языках, прибегая к помощи тургеманов, то есть переводчиков и толкователей. И готов был поехать в самую отдаленную друзскую деревню, чтобы попробовать баранину, приготовленную так, как он ее еще не готовил.

И — ах! — посрамлены были в моих глазах и армянские умельцы, и ташкентские харчевни, и алтайские жены, и знаменитые повара московского ресторана «Арагви». Мотке готовил баранину лучше. Я в этом охотно призналась и даже расписалась на особой стене харчевни, где оставляли свои подписи лучшие люди Израиля.

Казалось бы, дым, восходивший от бараньего бока, мариновавшегося три дня в травах, собранных Мотке в специальной поездке по Галилее, должен был вытравить едкий дым обиды, нанесенной моему самолюбию Женькой. Но этого не случилось. Поэтому на следующее утро я набрала на Блошином рынке целую корзину плохой посуды — хорошую крошить незачем, в нее разумный труд вложен — и часа три грохала ее о камень.

Осталась одна кривобокая супница и две стеклянные миски, которые отказывались не только разлететься на куски, но даже потрескаться. Разлетятся в конце концов, никуда они не денутся! Потом отполируем это событие супницей — и дело с концом! И тут позвонили в дверь.

Я тупо глядела на покрытый осколками пол и думала — кого это черт принес? Наверняка соседи чертовы. Пусть идут к бесам! Человек имеет право делать в собственном доме, что хочет! И не открывать дверь, если ему не хочется, тоже имеет право.

Имеет. Только для этого дверь должна быть сначала закрыта. А Шука толкнул ее и вошел.

— Так, — полуспросил, полупостановил с легким удивлением в голосе. — И что это?

Я повела рукой в сторону оставшегося от очередного ремонта кухни куска гранита, поставленного на попа, словно приглашала экскурсанта полюбоваться на скульптуру Родена.

— Ты проверяла, что крепче, посуда или гранит? — спросил Шука совершенно без издевки в голосе.

Пришлось объяснить, чем я занималась и как это делается.

Технику освобождения от ярости путем битья посуды разработала Сима. Как вы помните, она работала товароведом. В тресте столовых. В отделе посуды и оборудования. И списывала кучи испорченных сервизов. Ну, не сервизов, а просто — тарелок, мисок, чайников, чашек и блюдец. Списывали старые и битые, списывали и новые с дефектами. Все это гнали ящиками на особый склад, где списанную посуду полагалось раскукошивать в черепки. А начальник этой базы, разумеется, ничего не разбивал, а просто торговал списанным некондиционным товаром. И Симу это взбесило.

Она поехала на базу вместе с очередной партией некондиционки и стала объяснять, что с этой партией положено делать.

— Вот так! — показала она директору, который, по словам Симы, стоял перед ней с полными штанами и навытяжку. — Так! — И запустила блюдцем в стену конторы. — И так! И так тоже! — крикнула, выпустив из рук на цементный пол целую стопку блюдец. А потом пошла швырять тарелки и чашки о стены и железный шкаф-сейф.

— А так? — спросил директор и грохнул на пол целый ящик.

Сима заглянула в ящик и вздохнула.

— Нет! — сказала она и отметила, что ярости в ней поубавилось. — Все-таки — так! — и стала швырять о сейф то, что осталось в ящике недобитым.

— А я думаю — так! — не согласился директор и, подняв следующий ящик над головой, швырнул его изо всех сил на пол.

— Пусть так, — согласилась Сима.

Потом они с директором выпили чайку, поговорили за жизнь, и Сима закрыла глаза на незаконную торговлю некондиционной посудой. Директор продавал ее за гроши и не ради выпивки, а потому что у него были больная жена и несчастные дети. Но перед тем как расстаться с этим добрым семьянином, Сима попросила доставить ей на дом несколько ящиков этого барахла.

— Понимаешь, — объяснила она мне, лихорадочно сверкая глазами, — после того как я пошвыряла десятка три тарелок о стены, душа во мне разрядилась. Столько лет все это дерьмо внутри сидело, а тут — тихо стало. Покойно. Мне эти тарелки как лекарство. Пусть поставят ящики в папин кабинет.

А надо сказать, что мы жили в трех комнатах. Четвертая комната — тот самый кабинет — была закрыта. Ключ торчал в двери, но мы в нее не входили. Иногда Сима убирала там и плакала. Ей нельзя было мешать.

Первый тарелочный концерт случился, когда мама нашла себе нового хахаля. Сима поила их чаем, кормила голубцами, хохотала, даже выпила рюмочку КВ. А когда они ушли к нему, прихватив два маминых чемодана, Сима расстелила на полу в кухне ватное одеяло, поставила на него чурбан для рубки мяса — он у нас без дела в кладовке стоял. Потом принесла из кабинета штук пятьдесят некондиционных тарелок и начала запускать их в чурбан.

Тут необходимо пояснить, что с тарелками можно работать по-разному. Если злобы в человеке немного, пяти-шести тарелок вполне хватает. Можно бить их о стол, а можно просто сбросить на пол. Если очень тянет под ложечкой — лучше швырять предметы по одному, а если от накипевшей злости гудит в ушах и застит глаза, надо швырять сразу по две, чтобы было больше грохота.

Когда в доме гости и за столом произошло нечто неприятное, можно просто уронить стопку некондиционки и развести руками. Гости и не поймут, что посуда была специальной. Бросятся собирать, разахаются и обо всем забудут. Как его и не было, этого скандала. А если злости много — без двадцати тарелок не обойтись. Но если бьющих больше одного, надо брать тридцать.

Помню, как-то Сима не хотела пускать меня на танцы в Дом милиции. А у них играл хороший оркестр, там даже рок бацали, мильтонам-то для себя ничего не жалко. И мы с Симой стали разговаривать тарелками. Бац! Бам! Бац! Бам! Даже не заметили, как разгрохали пол-ящика некондиционки. Потом сели пить чай. Идти на танцы мне расхотелось.

Но если злость засела в душе, как заноза, и уже нарвало, а выхода гною нет, тут необходимы и одеяло — это если внизу есть соседи, и чурбан. Или вот такая гранитная доска. Посуды понадобится не меньше ста единиц. Это — чтобы весь гной вышел до самой последней капли и первой кровинки. Теперь требуется установка на постановку.

Начать можно с блюдец и чашек. Запускаем о доску или чурбан прицельно, по одной, стараемся попасть в центр, сучок или намеченное пятно. Мелодию отбиваем барабаном. Там. Там. Там-там! Там!

Ускоряем темп. Запускаем тарелки как диски — ладонь сверху, локоть назад, работаем плечом. Тут подходит стаккато из какой-нибудь бодрой увертюры. Там-тара-там-там! Там! Тара-там-там! Там!

А сейчас уже можно войти в раж: одну за другой, не глядя, с размаху, как получится, без перерыва! Там! Там! Тара-там-там! Там!

Полегчало? Легкие расправились? Дыхание выровнялось? Вот и чудно. Теперь по одной, и лучше, чтобы предметы были крупные: вазы с отбитым горлышком, супницы без ручек, чайники без носика. Это должно быть как ворчание грома, когда гроза кончается. А после последнего броска опуститься на пол или в кресло, и — конец. Если пошли слезы, значит, сеанс был удачный.

Бывает, что слезы не идут потому, что они уже не нужны. Это тоже хорошо. Осталось смести черепки, убрать доску или колоду, свернуть одеяло и настоять крепкий чай. Спросите, откуда взять такое количество посуды для битья? Ну, для товароведа это не проблема. Для специалиста по алтайским петроглифам, приятельствующим с половиной продавцов Блошиного рынка — тоже. Мне эту некондиционку ящиками доставляют. Расплачиваюсь чашкой хорошего кофе. А черепками усыпаю садовые дорожки.