рактер и сноровку в управлении двухколесным велосипедом и собственной жизнью.
Все. С детством покончили, с психологом тоже.
Остается разобраться, что к чему и что отчего. Для начала проведем инвентаризацию. Слева — минус, справа — плюс. Началось с того, что я ушла от мужа. Это в минус или в плюс? Если взглянуть сегодняшним глазом — в два плюса. А уходя, я тоже не в минус себе это действие ставила. Было и ушло. Забыли.
Пойдем дальше: Женька, любовь, «Андромеда». Началось с горстки песка под рукой, и ею же закончилось. А кому он был нужен, этот мираж на крутом вираже? Какое у него должно было быть продолжение? Разве я была способна стать нянькой при мальчике, который не знает, чего ему хотеть от себя и от других? Вынесем в плюс то, что благодаря Женьке я спозналась с Яффой, и закроем тему.
Дом, построенный буквой «бет», — это в плюс, в плюс, в плюс!
Временная работа у Кароля продлилась чуть дольше, чем надо, но вывела на такие подступы к мечте, на которых мне ни за что не удалось бы оказаться, продолжай я колесить по Израилю или по миру. В плюс!
Дед, Паньоль… ну, это вообще недоразумение. Не было у меня любящего деда, и нет у меня любящего деда. Это не повод скакать через заговоренную веревочку и сидеть на яйцах. По нулям.
Остается Шмерль. Тут дело вовсе не в том, что я никак не могу собрать достаточно сведений для каталога, чтобы устроить выставку. Дело в самих картинах. Они меня околдовали. Глядели на меня со всех стен и говорили со мной, словно во сне. Таково было свойство этого Малаха: он видел сны наяву или явь казалась ему сном. Глаза его персонажей были открыты, и даже широко открыты, но то, что отражалось в этих глазах, происходило не наяву. Вот так настигает человека нечто потустороннее, морская тоска, дальний призыв, нечто, не имеющее ни названия, ни формы, ни цвета, ни голоса. Настигнет, схватит и швырнет — то ли ко всем чертям, то ли к ангелам и серафимам.
Я пыталась понять, кто же виноват в этом странном впечатлении от картин моего загадочного художника: он или я. От зрителя порой зависит не меньше, чем от художника: один видит на картине одно, другой — иное. А мне в очертаниях этих лиц, потерявших что-то важное, но обретших гораздо более ценное, мерещилось… Не знаю, что мне мерещилось. Я словно их уже видела, и не могла вспомнить где.
И не только видела, я их когда-то любила, и они любили меня, но где и когда? Во сне? В прежних моих жизнях?
Откуда вообще у меня в голове эта глупость насчет прежних жизней? Не от мамы же, страдающей этой… как ее… жизненной булимией: постится, постится, потом вдруг как накинется на все, что упустила — мужиков, тряпки, музыку и рестораны — и глотает-заглатывает, пока ее не начинает от всего этого тошнить. Какие там прежние жизни! Жизнь у нее одна, и видится она моей маменьке чем-то вроде авоськи, в которую необходимо запихнуть как можно больше дефицитного товара, раз уж его выбросили перед самым носом и в очереди стоять не надо.
Только это и не от Симы-Серафимы, которая не заглатывает что ни попадя, а разбирает любую вещь на кусочки, выискивает косточки и гнильцу, убирает их при помощи вилочки и ножа и, если уж что отправит в рот, будет оно безупречным. И прислушивается к своему организму: не забурлило ли что внутри, не подняло ли температуру тела, не заставило его страдать? И при первых же признаках отравления, пусть даже только кажущегося, бежит ставить себе клизму и промывать желудок. Нет, нет и нет! Ни в какие другие жизни Сима не верит, так что эта странность, да и многие другие мои странности, идут не из дома.
Но уж и не из школы, и не из каляевского двора! Это совсем не те места, в которых пытаются собрать прежние и нынешние жизни в одну цепь, придать каждому событию особый смысл и искать его в вещах, к этому событию видимого отношения не имеющих. Школа и двор были великой школой выживания, но выживания сиюминутного, не рассчитанного ни на какие дополнительные сроки даже в этой жизни. Из книг? Оно конечно. Книги я выбираю по себе, одни откладываю в сторону, от других не могу оторваться. Почему так? Значит, есть во мне предварительное знание, уже сформированный особый интерес. И был — сколько я себя помню. Но чего-то я все-таки не помню. Был один год в моей жизни, который пропал. Исчез, словно его не было.
До моих пяти лет все нормально — фотографии в альбомах и рассказы Симы и мамы. Сима даже игрушки сохранила: сильно потертую лисичку, с которой я спала в обнимку, да так крепко ее обнимала, что рыжий пушок стерся до самого основания, и тяжелый, вовсе не детский ксилофон.
А в семь лет, как было положено педагогической наукой, я пошла в школу. Первого звонка не помню, но фотографии сохранились: мама в цветастом крепдешине, Сима в юбке-солнце и я в бантах на фоне запруженного детьми и взрослыми школьного двора.
На одной фотографии я в синем бархатном платье с огромной куклой в руках. Кто подарил, не помню. Сима считает, что куклу достала она, мама утверждает, что куклу привез из загранки какой-то ее ухажер. А физиономия у меня там несчастная, и волосы коротко острижены. Семейное предание этот год не любит: свинка, стоматит и скарлатина с августа по декабрь почти без передышки.
Но куда девалось время от пяти до шести с половиной? Об этом семейная хроника молчит. Мама темнеет лицом, когда я ее спрашиваю, а Сима тут же начинает суетиться и придумывать себе и мне занятия. А я знаю, что это было самое счастливое время моей жизни. Помню какие-то обрывки слов и мелодий, но во сне ли оно было или наяву, не уверена. И что это было? Как и зачем? И как такое может быть?
В моей сумасшедшей семье все может случиться. Допустим, что я попала в автокатастрофу и полтора года пролежала в больнице в коме. Может такое быть? Нет. Об этом мне бы рассказали. Приучили бы бояться машин, списывали бы на это несчастье частые головные боли, сообщили бы об этом, наконец, Доре Самуиловне, районному невропатологу, которая давала мне освобождения от физкультуры по причине мигреней. Но как могут целых полтора года выпасть из памяти, из фотоальбомов, из семейной хроники, как?!
Я часто вижу странные сны. В этих снах я говорю не по-русски, а на идиш, вставляя польские слова. Я считала, что идиш выучила в еврейском лесочке в Паланге, но это не совсем правда. Попала я туда впервые уже десятилетней. И было у меня чувство, словно и место это, и идиш я уже когда-то встречала, а они встречали меня. Идиш пришел почти сразу, потом показалось, что я где-то видела Малку, только сильно меньше ростом и без переднего зуба. Мы вроде бы впервые приехали в Палангу с мамой и Симой и поселились достаточно далеко от этого лесочка. Дорога к пляжу или в центр городка через него не вела. Как же я туда попала?
Я его искала! Да, я точно помню, как мама легла вздремнуть, Сима пошла к косметичке, а я выскользнула из дома на цыпочках и отправилась на поиски. Шла по невидимому следу, как собачонка, и вдруг услыхала нужный гам, остановилась, вслушалась и стала различать слова.
В лесочке меня поначалу не узнали, а потом пошел гомон: «реб-Меирке» хот гекумен, «реб-Меирка» пришла! И почему же в лесочке меня называли «реб-Меиркой»? Не Лалой и не Лялей, а именно так — «реб-Меирка». Да и Малка Цукер долго так меня называла!
Встретиться с Малкой, и немедленно, стало жизненно необходимо. Куда как более важно, чем выбрасывать деньги на модного психолога! Не каприз это был, нет! Я давно забыла про пропуск в моей биографии, никто мне о нем не напоминал, да и к чему это? Но с тех пор как я принесла картинки Шмерля домой и развесила их по стенам, нет, — с той самой минуты, как я взглянула на них в разоренном доме Йехезкеля Каца, что-то во мне стало приподниматься на цыпочки. Какое-то воспоминание, какая-то тоска… рая мне стало не хватать, и где-то в самой глубине собственного сознания хранилась память о том, что этот рай у меня был!
Как он может быть связан с картинами Малаха Шмерля? Ну не могла я видеть Малаха Шмерля. Я и Паньоля-то впервые увидала совсем недавно. Не могла я знать и женщину, лицо и фигура которой появлялись почти на всех картинах Шмерля. Они — она и художник — жили в ином месте и в ином времени, нам негде было пересечься. А я их знала. Знала, и все тут!
На картинах было всего два лица — мужское и женское. Мужское порой раздваивалось, на одной картине мужчина был даже с четырьмя лицами. А женское лицо всегда одно, но какое! Я бы назвала это выражение лица обретенной святостью. Огромные серые глаза пожирали пространство картины. Они искали что-то в себе и для себя, каялись, маялись, светились, мерцали. Выплакивали, вымаливали снисхождение для себя и дарили миру любовь и прощение. Тут нельзя было ошибиться: женщина Шмерля знала обман, жестокость, предательство, насмешку, даже издевку. Все это было ее уделом, было — и перестало быть.
А мужчина? Где я видела это лицо, нет, лица?! Где?! Искаженные нечеловеческим страхом, освещенные нечеловеческой любовью, не сонные, нет, одухотворенные, можно сказать, потусторонние, но явно принадлежащие существу из плоти и крови. С пятнами, бородавками, морщинками, небрежно выбритые, иногда гладкие, но чаще помятые. Живые, совершенно живые и абсолютно узнаваемые. Одно и то же лицо, всегда одно и то же лицо и лицо, которое я видела, где? Во сне?
Малка долго не открывала. Но, поднимаясь по лестнице, я слышала звуки фортепьяно. Значит, она дома. Пусть откроет. Помешаю, так помешаю.
— Это ты? — Малка весело хлопнула в ладоши. — А я думала — мама. Она теперь живет этажом выше. Там продавалась квартира, а Менька всех сводит с ума своим религиозным рвением, представляешь, мамина кухня для него теперь недостаточно кошерна, он варит себе кашу на спиртовке… в общем, он живет в старой родительской квартире, а Левка с родителями — здесь, наверху. Но мама мне так надоела, сил никаких нет. Казис зовет меня в Германию. Он нашел там работу! А родители стеной встали. «Ни за что!» А я сама думаю: как забыть и как простить? Ты что скажешь?
— Потом. Потом поговорим об этом. А сейчас мне нужно спросить что-то очень важное. Почему ты называла меня «реб-Меирка»?