А может быть, Рузвельт просто решил, что еще успеет предложить проект своего мира «четырех полицейских». Возможно, он надеялся сделать это на будущей конференции в поверженном Берлине?
Ведь еще предстояло закончить войну. А это вполне в духе американца, а тем более американского президента — не заявлять о вечном мире, пока американские парни продолжают гибнуть в Европе.
В английском языке есть малопонятная нам грамматическая категория — «future in the past» (будущее в прошедшем, одно из времен глагола. — Е.С.). Это не сослагательное наклонение, которого, как известно, не терпит История; это — будущее в прошлом. Рузвельт сказал, что он предложит свой план… Сказал и словно бы уже сделал.
Но на политическом ринге отложенный на будущее удар может уже никогда не состояться. Так и произошло. До следующей конференции в поверженном Берлине американский президент попросту не дожил.
Увы! Рузвельт проиграл время.
Глава 6Маленькие трагедии третьего рейха
Хрустальная ночь
Ночь с 9-го на 10 ноября 1938 года была лунная… Зрелище битого стекла, засыпавшего улицы немецких городов и отражающего свет небесных светил, навеяло красивое название для этой ночи на министра экономики Германии Вальтера Функа: именно ему принадлежит идея оставить ее в анналах истории как «хрустальную».
Пример подал Берлин. Удары металлического лома в витрину часового магазина на Курфюрстендам, вероятно, не были первыми. Но с них могла бы начать фильм об этой ночи Лени Рифеншталь: множество часов, больших и маленьких, в первую же минуту погрома было испорчено и разбито. Словно само Время отказалось двигаться дальше и нарушило свой ход. Лени любила аллегории; такие кадры ей бы удались. А дальше…
Били витрины и окна домов. Страшно, зверски избивали людей. Выстрелов почти не было. Забивали стальными прутами, кастетами, дубинами, наносили раны ножами и даже вилками, обыкновенными, столовыми. Арестованных били по дороге к тюрьмам, причем, как было сказано в приказе Гейдриха, брали «здоровых и не слишком старых». Стариков в тюрьмы не возили. Их калечили и бросали в разгромленных домах. Также поступали и с детьми.
Вожди играли в неведение. Гитлер, Гесс, Гиммлер, Геринг и прочие предпочли провести эту ночь вне дома, приказав усилить охрану. Пока хозяева отсутствовали, охранники обсуждали происходящее в городе.
В доме вождя Трудового фронта и начальника орготдела НСДАП Роберта Лея один из постов внутренней охраны дежурил возле спальни восьмилетнего сына Лея — Генриха. Охранники были уверены, что ребенок спит, и не стеснялись в выражениях. Эти бодрые парни — Курт и Бруно — досадовали, что не могут принять участие в побоище:
— Обидно сидеть без дела… Я бы паре абрамов объяснил, что я про них думаю, — это Курт.
— А похоже, тут, у хозяев, тоже жиденок пристроился… А по мне, если взялись изводить это племя, так уж начисто, — поддержал Бруно.
До сих пор тревожно дремавший, на этих словах Генрих открыл глаза. Неделю назад к нему приехал погостить его лучший друг Давид, младший сын управляющего их баварским имением. Давид спал сейчас в его комнате и, к счастью, ничего не слышал. А Генрих понял: эти славные парни — Курт и Бруно — знают, что сейчас в городе происходит что-то очень страшное, что касается евреев; еще они знают, что Давид тоже еврей. Генрих хотел броситься к матери, рассказать. Но вдруг подумал, что если он сейчас выйдет, то они — Курт и Бруно — могут сразу войти сюда или впустить кого-нибудь из жуткой ночи. Генрих понял, что никого не удастся позвать и нужно самому защитить друга. Он стал думать, как это сделать. Он сам маленький и слабый, вот если бы достать оружие… Генрих прошлепал босыми ногами по полу спальни, залез на подоконник; прижавшись лбом к стеклу, он с тоской вглядывался в ночь. Внезапно он услышал звук подъехавших машин, хлопки дверей… Кто-то входил в дом. Генриху захотелось залезть в постель, накрыться одеялом и притвориться, что спит, — его-то они не тронут. Он задернул шторы, погасил лампу… Звуки шагов были уже рядом: они приближались к спальне… Генрих вдруг перестал дрожать и испытал странную легкость. Просто встал у постели друга, сжав маленькие кулачки, и ждал тех, кто сейчас появится.
Роберт Лей, вернувшись домой, по привычке заглянул в детскую. Еще ничего не различая в темноте, он услышал тоненький вскрик и едва успел подхватить метнувшееся к нему и сразу обмякшее тельце сына.
Утром врачи поставили диагноз: нервный срыв; жизнь ребенка в смертельной опасности. Генрих дрожал, бредил, просил спасти друга, не впускать в дом страшную ночь… В голове отца созрела догадка. Допросив охранников, Лей понял, что произошло.
А днем, сидя на совещании у Гитлера, выкуривая сигарету за сигаретой в нос Адольфу, он видел перед собой бредящего сына, безумные глаза жены, испуганные слезы маленького Давида, славного чистого мальчишки — о таком друге для сына мечтает любой отец!
И любой задал бы себе вопрос: кто виноват в том, что, может быть, умрет твой мальчик?
Конечно, его задал себе и Роберт Лей. И ответил. Через два дня, 13 ноября 1938 года, в партийной газете «Фелькишер беобахтер» вышла статья трудового вождя с разъяснениями немецким рабочим по поводу «Хрустальной ночи»: «Евреи — это всегда проблема, — писал Лей. — Решений этой проблемы может быть несколько. Но должно быть найдено только одно. Когда оно будет найдено, то станет окончательным».
Леонора
Леонора Каррингтон родилась художницей. Новорожденная картина мира, в которой все перевернуто, так и не встала на ноги в ее глазах: мир остался для нее искривленным, зависнув под углом, он не получил опоры.
Леонора всегда была немного другой, даже не странной, а именно другой, словно предназначенной для какой-то тропинки, которая резко сворачивала в сторону, а затем — не то падала, не то взмывала вверх от того привычного векового пути, которым плавно скользили девушки ее круга. Оставив безнадежные попытки сделать из дочери светскую даму, родители отпустили ее в Италию — учиться живописи. Живопись стала опорой искривленного мира Леоноры Каррингтон.
Она была счастлива в Риме, счастлива в Париже… Любимые с детства, полные сакральных смыслов эпосы древних кельтов и собственные сновидения, с которых, как с натуры, она писала свои картины, привели Леонору к сюрреалистам. В их веселом кругу она обрела еще одну опору — Макса Эрнста.
Это был действительно веселый круг единомышленников. В отличие от самоедов-модернистов, эти ребята желали сами причинять боль зловредному миру! Сюр — страшненькое дитя межвоенных десятилетий — выдохнул в мир целый рой алогизмов и парадоксов, биоморфных знаков, смыслов бессмыслицы, форм бесформенности… Вот, к примеру, портрет художника Макса Эрнста, сделанный поэтом Полем Элюаром:
В одном углу проворный инцест
Вертится вокруг непорочности платьица.
В другом углу небо разродившееся
Колючей бурей бросает белые снежки.
В одном углу светлее чем другие если присмотреться
Ждут рыб печали,
В другом углу машина в летней зелени
Торжественно застыла навсегда.
В сияньи юности
Слишком поздно зажженные лампы
Первая показывают свои груди красные насекомые их убивают…
Семейная жизнь Макса и Леоноры — метание маятника: от «Леоноры в утреннем свете» к «Ангелу очага» — самому кошмарному из всех кошмаров сюра. Когда мужчины пишут так, как писали Грос, Дали, Пикассо, Эрнст, женщины испуганно бросают свои кисти. Женщины трепещут перед экспансией мужского абсурда и жмутся к семейному очагу. Но из очага Леоноры вырвалось это чудовище и вгрызлось в холст Макса. С тех пор она стала бояться пустых холстов. Но у нее оставался Макс. Он, как Атлант, подпирал ее мир. Неся голову в облаках сюра, Макс Эрнст крепко, обеими ногами упирался в кровавый земной реализм арестов, расстрелов и концлагерей.
Нацизм наступал. Макс и Леонора помогали друзьям-евреям вырваться из кошмара Европы. Как они ненавидели наглеющий фашизм! Но в 39-м «Атланта» неожиданно сбили с ног — Макса Эрнста арестовали в Париже, арестовали всего лишь как немца, как подданного страны-противника.
Последняя опора рухнула, и вместе с ней — мир Леоноры. Леонора Каррингтон снова взглянула на мир взглядом новорожденного младенца. Ее первое безумие длилось недолго; друзья увезли ее в Испанию. Там безумие повторилось. Отец пробовал лечить дочь, но она смеялась и уходила из клиник. Отец не понимал; никто не понимал: она не была безумной; это Европа сошла с ума и встала на голову, а Леонора все видела правильно.
Когда послевоенный мир снова встал на ноги, для Леоноры он всего лишь вернул себе привычный ей искривленный вид. Но ей это уже не мешало. Она больше не искала опор. Ее воля окрепла; ее взгляд, как стальной прут, нанизывал и удерживал биоморфные фрагменты мира. Отдыхающая после бойни реальность казалась слишком божественно бесценной, чтобы искать что-то поверх нее. Сюр умер. Леонора Каррингтон пережила рубеж веков.
Молитва арийской матери
Фюрер, мой фюрер, данный мне Господом!
Спаси и сохрани мою жизнь!
Фюрер, мой фюрер, моя вера, мой сеет!
Не покидай меня вовеки!
27 апреля 1945 года, перед тем как присесть на минутку за стол, чтобы выпить горячего чаю, пятнадцатилетний член Гитлерюгенда Мартин Грюнер, привычно произнес эту молитву, которую повторял перед завтраком и ужином каждый день своей коротенькой жизни. Его мать Герда Грюнер так привыкла к ней, что и сама затвердила это обращение не к самому Господу, а к тому, кто был ближе, лучше него! Поколения Грюнеров, аккуратно молившиеся этому Господу, ничего у него не вымолили, кроме нищеты, грязи, болезней, беспросветности. А ведь они работали, они всегда так много работали! Но вот пришел фюрер и открыл для них свет: в этой квартире, в которую они перебрались из своей прежней конуры, всегда было солнце, впервые она и муж узнали, что значит отдыхать, а их мальчикам не пришлось попробовать то, на чем их родители выросли, — голода. И что им было за дело до всяких там евреев и коммунистов, мешавших фюреру делать жизнь немцев легче и счастливее!