В тот месяц, когда началась Вторая мировая война, Макса и Эрнста Гогенбергов вместе с почти тысячей заключенных перевели в концентрационный лагерь Флоссенбюрг в горах Баварии. Дахау временно понадобился для обучения военных. Флоссенбюрг построили чуть ли не напротив Фалькенау, одного из судетских поместий Фрица; их разделял только горный перевал. В лагере содержались уголовники со стажем, и они очень негостеприимно встретили политических заключенных, коммунистов, гомосексуалов, Свидетелей Иеговы и других «противников режима», доставленных из Дахау[765].
Узники Флоссенбюрга работали или на соседнем авиастроительном заводе, или в глубоких гранитных каменоломнях. Для гигантских строительных проектов Гитлера постоянно требовались камень и кирпич. Эрнст и Макс и здесь чистили нужники, но теперь уже без черпака и тележки. Отходы человеческой жизнедеятельности из переполненных уборных они выгребали голыми руками[766]. Сыновей Франца-Фердинанда старались унизить особенно изощренно.
В том году холода наступили рано, с ледяными дождями, обильными снегопадами и температурой порой до минус сорока. Зима 1940 г. стала самой холодной и длинной в истории Европы. Во Флоссенбюрге вспыхнула эпидемия дизентерии и брюшного тифа. Зараза распространялась так быстро, что охранников вывели за колючую проволоку, на внешний периметр. Там они грелись у костров и ждали, когда внутри все перемрут[767].
Эрнст, Макс и политический заключенный из Вены по имени Фридрих Митмайер, семидесяти одного года, ходили за больными и умиравшими. В лагере почти не осталось ни еды, ни медикаментов. Пережженный древесный уголь использовался для обеззараживания. Тем, кто от слабости не мог питаться сам, вливали в рот отвар мерзлой травы, по ложке за раз. Мертвых хоронили в братских могилах, выкопанных огородными вилами. Когда весной охранники снова вошли в лагерь, то с отвращением обнаружили там живых. Счет смертям шел на тысячи; но и газеты, и журнал Time сообщали о кончине лишь одного заключенного – принца Эрнста Гогенберга.
А Эрнст был жив, вот только его семья несколько месяцев не знала об этом[768].
Горстка политических заключенных, выживших во Флоссенбюрге, вернулась в Дахау. К удивлению Макса, ему приказали написать автобиографию. Он вообразил, что скоро его ждет суд, а значит, такой документ может сильно навредить. Ни один заключенный в Дахау не делал ничего подобного. После целого дня изнурительной работы, почти без света, в окружении спавших сокамерников он тщательно воссоздавал свою жизнь на бумаге[769].
Взвешивая и подбирая каждое слово, он с умением юриста покрывал страницу за страницей в общем точными, но самыми общими сведениями, следя, чтобы они ни в коем случае не сослужили ему дурную службу. Это походило на обдуманный шахматный поединок, своего рода забаву, игру ума. Он писал, как ездил в Германию, как видел там упитанный, здоровый скот, фермы, содержавшиеся в образцовом порядке, вежливых людей, чистые улицы. Все было или хорошо, или очень хорошо. О политике не говорилось ни слова, о чем-либо мало-мальски важном даже не упоминалось. Автобиография стала актом его пассивного мятежа. Он решил доконать своих мучителей смертельной скукой[770].
Наконец стерильно чистое жизнеописание было окончено, и через некоторое время его автора вызвали к коменданту лагеря. Там Макс узнал, что если не подпишет документ о неразглашении всего, что он видел, слышал и перенес в Дахау и Флоссенбюрге, то проведет всю оставшуюся жизнь под домашним арестом в Артштеттене. Эрнст оставался в Дахау[771].
Нацисты не могли выдумать более иезуитской манипуляции. Оставить младшего брата в лагере было хуже, чем получить смертный приговор. Макс знал, что без Эрнста не пережил бы своих мучений[772]. Правда, брат уверял, что его тоже скоро выпустят, но в это верилось с трудом. Его содержали как террориста, и этот ярлык делал свое черное дело. Эрнст как бы перестал существовать.
Максимилиану Гогенбергу, пожалуй, никогда не было так одиноко, как в поезде «Мюнхен – Вена». Когда он неожиданно объявился в Артштеттене, собственная семья его не узнала[773]. Элизабет спросила об Эрнсте. После долгой паузы Макс шепотом произнес: «Когда я уезжал, он был жив». Младшие сыновья обрадовались ему; у них были одинаковые обязательные стрижки с зачесанными налево, как у фюрера, челками и красивая форма движения Гитлерюгенд. Возвращение оказалось и сладким, и горьким[774].
Макс был угнетен. Домашний арест ограничил его мир лишь несколькими тесными комнатами в Артштеттене, но мысленно он все время был с Эрнстом в Дахау[775]. Раз в неделю он ходил отмечаться в местной штаб-квартире гестапо и докладывал, с кем виделся или разговаривал и о чем была беседа. Он жаловался Элизабет, что от него ждут самооговора[776]. Каждый раз в памяти всплывали Дахау и Флоссенбюрг. Брат сидел в Дахау, зять-чех служил в самообороне вермахта на Восточном фронте, два старших сына жили в Германии, а двух младших насильно засунули в Гитлерюгенд, и казалось, что от нацистов никуда не скрыться.
Польша, Дания, Норвегия, Голландия, Люксембург, Бельгия и Франция легли под пяту гитлеровских армий[777]. В ноябре 1941 г. союзницей Германии стала Венгрия, некогда составлявшая половину империи Габсбургов. Договор об этом Гитлер подписал в венском дворце Бельведер. Несколькими неделями ранее в том же дворце это сделала Болгария. Венская газета Neues Wiener Tagblatt трубила о начале нового «межконтинентального порядка»[778].
Когда войска Германии вторглись в Бельгию, воздушный десант высадился в нескольких километрах от дома, где проживали в изгнании императрица Зита и восемь ее детей. Родственники Габсбургов из бельгийской королевской семьи предупредили их, и Зита с шестью младшими срочно выехала в Португалию. Два старших сына, Отто и Карл, отправились в Брюссель, потом в Париж. Там они помогали получать въездные визы в Испанию и Португалию и спасли от наступавших нацистов почти двенадцать тысяч австрийских евреев-беженцев, весь бельгийский кабинет и королевскую семью Люксембурга[779]. Люфтваффе бомбило замок, где в изгнании жили Габсбурги, но точность бомбардировки была небольшой. Семья воссоединилась в Португалии и получила убежище в Соединенных Штатах. Отто подружился с президентом Рузвельтом и убедил его признать Австрию первой жертвой Гитлера, а не рьяной его союзницей[780].
Альберт Шпеер, любимый архитектор Гитлера, вспоминал, что 28 июня 1940 г. фюрер ненадолго приезжал в Париж. Распорядилась ли так судьба, специально было задумано или совпало, но это была очередная годовщина сараевского убийства 1914 г. и подписания Версальского мирного договора в 1918 г. Гитлер осмотрел здание Парижской оперы, Эйфелеву башню, другие достопримечательности и, по воспоминаниям Шпеера, признался: «Увидеть Париж было мечтой всей моей жизни. Не могу выразить словами, как я счастлив, что сегодня эта мечта осуществилась»[781]. Архитектор писал:
…И я даже немного пожалел его: три часа в Париже, первый и единственный визит, сделали счастливым человека, находившегося на вершине своего триумфа. Во время экскурсии Гитлер заговорил о параде победы в Париже, однако после беседы с адъютантами… решил от этой идеи отказаться… [и позже сказал]: «Я не настроен на победный парад. Война еще не закончена»[782][783].
Гитлер сказал Шпееру, что парад нужно планировать на 1950 г., когда все войны останутся в прошлом[784]. В день, когда он был в Париже, люфтваффе бомбило Гернси и Джерси, Нормандские острова в проливе Ла-Манш, принадлежавшие Великобритании. Вскоре немцы оккупировали их, а через несколько недель вторглись в Югославию и Грецию.
Югославия сопротивлялась всего четырнадцать дней. Когда немецкие войска вошли в Сараево, то обнаружили там великолепный подарок к пятьдесят второму дню рождения Гитлера. На пышной церемонии, заснятой для потомства на кинопленку, они преподнесли фюреру мемориальную доску с места убийства Франца-Фердинанда. Репортаж крутили в выпусках новостей по всей оккупированной Европе[785]. В самом его конце показывали радостного Гитлера, державшего доску в руках. Он лучше всех понимал, что это убийство открыло ему путь к власти и войнам на уничтожение целых рас.
В новостях снова замелькал дворец Бельведер. Правительство побежденной Югославии было вызвано в Вену на подписание договора со своими завоевателями-нацистами. Румынский дипломат Рауль Босси запомнил, что появлению Гитлера в круглом Китайском зале предшествовали три громких удара. Этим сигналом пользовались когда-то при дворе Габсбургов, извещая о выходе императора[786]. Потом состоялся банкет, о котором Босси писал: «Тени эрцгерцога Франца-Фердинанда д’Эсте, последнего хозяина дворца, и его потомков, должно быть, трясло тогда от возмущения, и, наверное, они вздрогнули еще раз при виде Гитлера; он, никогда не евший мяса, тщательно резал ножом поданные ему овощи… стояла мертвая тишина… Обед походил на поминальный, а не на парадный»