Часть читателей могла догадываться об иной причине бурных эмоций леди Драммонд-Хэй: романтическая связь между ней и её коллегой Вигандом. В 1923 г. эта англичанка вышла замуж за бывшего дипломата сэра Роберта Хэя Драммонд-Хэй, на пятьдесят лет старше её самой. Три года спустя он умер, оставив её молодой вдовой аристократа, способной в полной мере заняться своей журналистской карьерой. С Вигандом она познакомилась во время работы на Hearst, и их отношения быстро вышли за рамки профессиональных. Виганд был женат, но, как иностранный корреспондент, часто бывал в отъездах, далеко от жены. Когда эти двое познакомились в 1926 г., они начали стараться как можно больше работать над статьями совместно – той совместной работой было и освещение первого в мире трансатлантического перелета дирижабля в 1929 г. А будучи вдалеке друг от друга, они часто переписывались. Письма их не оставляют никаких сомнений в характере их отношений. «Ты так нежно заботился обо мне, медведик мой, моя киска очень ценит это и хочет прильнуть поближе к медведику – такому уютному, надежному, любви всей её жизни… Я так сильно и глубоко любви тебя», – писала она в одном из первых своих писем в 1926 г., подписав его «Киска урр-урр!».
В газетах Hearst любили писать о подвигах «великолепной британской женщины» и «всемирно известном корреспонденте» Виганде. И они без тени сомнения переключились на истории о воздухоплавании, когда ситуация на земле стала поспокойнее, чем была поначалу после войны.
Как позже писала Дороти Томпсон, время с 1924 по 1929 г. было «полно надежд… За эти короткие пять лет Германия добилась заметного прогресса». Этот прогресс было очень удобно показывать на примере эффектных историй о людях, перелетающих через океан: это был безмятежный, гармоничный мир. Но даже в эти многообещающие времена многие американцы в Германии чувствовали, что, несмотря на внешнее сходство, «германцы» отличались от них и от многих других европейцев. «Хотя внешние элементы американской жизни все больше входили в моду – заведения быстрого питания, броские слоганы, небоскребы, даже жвачка, – отношение ко всему этому оставалось совершенно тевтонским», – писала Лилиан Моурер. Эти «тевтонские» отличия выглядели порой странно, порой – комично, а порой – довольно подозрительно и даже зловеще.
Моуреры исследовали германские социальные особенности, которые с первого взгляда выглядели пикантно. «Где, кроме Германии, можно найти 150 тысяч организованных нудистов?» – писал Эдгар. Но побывав в нескольких нудистских колониях, Лилиан отметила: «Там совершенно неэротичная и сосредоточенная атмосфера». Она списала сенсационные истории про сексуальные приключения этих людей как просто слухи, обнаружив за всем этим нечто более философское.
«Их ведут чувства отчасти примитивные, отчасти религиозные: надежда на более вменяемое человечество где-то в невообразимом будущем». Её смутило «ненаправленное эмоционально рвение», характерное для нудистского движения, и его «яростное стремление к чему-то отличному от знакомого». Многие из встреченных ею молодых людей в нудистских колониях голосовали за коммунистов, видя в последних путь к улучшению человечества. Эти чувства, заключала она, «можно легко канализировать и направить в любом ином направлении, как только найдется беспринципный лидер, заинтересованный применять их для своих целей».
Томпсон поразило, насколько сильно немцы интересуются кровавыми преступлениями: об этом свидетельствовала популярность полицейской выставки, посвященной сериям убийств, попадавших в газеты. На выставке была копия спальни человека, заманившего двадцать шесть жертв-мальчиков в туалеты ганноверской железнодорожной станции. «Чтобы посмотреть на убогое логово, где этот монстр убивал своих жертв, на кровать, где он их душил, на стол, где он их расчленял, – ради этого люди стоят в очереди по полчаса», – писала она.
Американцев озадачивали и другие формы экзотического для них поведения. Моуреров поразил один сотрудник корреспондентского пункта Daily News, соблюдавший «естественную» диету почти без жидкости, которая, по его словам, должна была невероятно продлить ему жизнь. Он придерживался этой диеты с таким рвением, что потерял сорок фунтов, стал вполовину менее эффективен в работе и выглядел «как мертвая голова». Наконец он сломался, съел обед из свинины, картофельного салата и яблочного пирога, выпив при этом много пива: тело его ужасно распухло, в результате он попал в больницу. Пролежав там шесть недель, он объявил, что просто не сумел найти правильную диету для продления жизни. «Если б я только мог посвящать поискам все свое время…» – говорил он.
«Тебе не кажется, что немцы – все-таки чуть большие психи, чем другие народы? – спрашивала Лилиан мужа. – Они такие нестабильные, такие… истеричные». – «Им не хватает уверенности, – ответил Эдгар. – Они очень богаты интеллектом и очень бедны в обычном смысле слова. И они способны поверить практически во что угодно».
В разгар эпохи явного антисемитизма Веймарская Германия не всегда рассматривалась как нечто особенное. Хехт, утверждавший, что он был единственным евреем из американских корреспондентов в Берлине в период с 1918 по 1920 г., писал о своем опыте тех времен довольно неожиданные вещи: «Хочу сказать кое-что неожиданное. За свои два года работы в Германии я, еврей, не видел и не слышал никаких признаков антисемитизма… В послевоенной Германии ваши глаза, уши, нос и пальцы находили меньше антисемитского, чем в США в любой период времени».
Хехт, возможно, неслучайно так демонстративно не замечал антисемитской риторики, которую было трудновато не обнаружить. Во-первых, он стремился подчеркнуть, что у американцев нет причин считать себя лучше других. Во-вторых, он писал сразу после Второй мировой войны и Холокоста, иллюстрируя свой тезис о том, что привела к этой катастрофе черта, характерная для среднего немца. Как бы ни был последний образован или умен, он, по словам Хехта, «пренебрежет любой моралью, если надо подчиняться лидеру». Иначе говоря, вовсе не доктрина лидера убедила немцев следовать за ним – довольно было и того, что он потребовал их лояльности, и они её проявили.
Нет оснований сомневаться, что после Первой мировой войны американцы действительно были склонны к антисемитизму. А некоторые не просто соглашались с этой пропагандой, но и активно в ней участвовали. Самым известным из таких американцев был Генри Форд. Этот автопроизводитель, кроме всего прочего, был еще и рьяным пацифистом, пропагандировавшим свои убеждения еще с 1915 г. «Я знаю, кто привел к этой войне – еврейские банкиры из Германии, – говорил он Розике Швиммер, венгерской активистке пацифизма. – У меня есть доказательства. Факты!»
В 1919 г. Форд купил Dearborn Independent, небольшой еженедельник, в котором начал настоящую антисемитскую кампанию, основанную на «Протоколах сионских мудрецов» – фальшивом документе, «разоблачающем» мировой еврейский заговор по захвату мира, который был известен Европе и ранее, но только теперь дошел до Америки. Серия статей на эту тему была вскоре опубликована в печально известном сборнике «Международное еврейство» (The International Jew).
Когда Аннетта Антона, колумнист Detroit News, брала интервью у Гитлера 28 декабря 1931 г., в Коричневом доме в Мюнхене, штаб-квартире нацистов, она обратила внимание на огромный портрет Форда над его столом. «Генри Форд вдохновляет меня», – сказал ей Гитлер.
Из такого заявления будущего лидера Германии можно сделать много поспешных выводов. Гитлер был ярым антисемитом задолго до того, как познакомился с точкой зрения Форда. А его восхищение Фордом могло быть в значительной степени связано с его блестящими достижениями как автопроизводителя, а не только с его предрассудками. Придя к власти, Гитлер воплотил в реальность свою идею Volkswagen – «автомобиля для народа», и он выражал благодарность «гению мистера Форда» за то, что тот показал, что автомобиль может объединять различные классы общества, а не разделять их.
И все же Форд и другие примеры американского антисемитизма служат полезными напоминаниями о том, насколько не одинока Германия была в подобных воззрениях в 1920-х гг. Часть живших в Берлине американцев проявляла свои предрассудки ничуть не меньше, чем их немецкие знакомые. В написанном 23 февраля 1921 г. письме Вивиан Диллон, начинающей американской оперной певице, Виганд выражал свое потрясение тем фактом, что она подумывает выти замуж за «обеспеченного, энергичного менеджера из евреев». Он вопрошал: «Почему же именно еврей, как вы могли прийти к выводу, что не найдется других – обеспеченных и энергичных?»
Но антисемитизм в Германии был не просто обыденной болтовней. 24 июня 1922 г. в Берлине убили министра иностранных дел Вальтера Ратенау, самого высокопоставленного еврея в стране; все чаще случались и иные акты насилия со стороны правого крыла. Дипломат Хью Уилсон винил в этом сочетание факторов: миллионы ветеранов войны вернулись в Германию, где не хватало рабочих мест и где богатство и власть скопились «в значительной степени у евреев». Большевизм также считали еврейским проектом, равно как и некоторые демократические партии в рейхстаге. «Можно было видеть, как усиливаются ненависть и отвращение», – писал он.
В середине 1920-х казалось, что страна встает на ноги, так что многие американцы в Германии не слишком беспокоились по поводу антисемитских речей нацистов и иных экстремистов. Но они их все-таки замечали, что бы ни писал Хехт спустя много лет. Особенно заметно растущее напряжение было для них в присутствии немецких евреев.
Однажды вечером 1928 г. С. Майлз Бутон, берлинский корреспондент Baltimore Sun, столкнулся с Томпсон и Льюисом в Берлинской государственной опере. Бутон был там с дочерью одной еврейской семьи, жившей в том же доме, что и он. До того он с Льюисом знаком не был, так что Томпсон представила их во время антракта. Молодая женщина не говорила по-английски, так что Льюис пользовался только немецким, которым владел свободно, и в некий момент он упомянул евреев. Ничего ужасного он не сказал, но Бутон забеспокоился и тихонько предупредил его по-английски: «Осторожно. Девушка, которая со мной, – она еврейка».