Гитлерленд. Третий Рейх глазами обычных туристов — страница 27 из 81

– Конечно, – ответил Осецкий, что явно удовлетворило охрану.

Никербокер спросил, что тому понравилось из прочитанного, и Осецкий ответил:

– Разное… книги по истории, пожалуй.

Моурер встрял и поинтересовался, какой исторический период кажется ему наиболее интересным:

– Древней, средневековой, новой? Что вы предпочитаете?

Осецкий примолк, быстро взглянул ему прямо в глаза и монотонным голосом ответил:

– Пришлите мне описание Средневековья в Европе.

Как позже вспоминал Моурер, оба американских журналиста прекрасно поняли намек. Они молча смотрели, как заключенного уводят «обратно в темные века Европы».

Лохнер из Associated Press также был среди тех журналистов, но пришел к несколько иным умозаключениям. Пообщавшись с заключенными, он сделал вывод, что некоторых из них «действительно сильно избивали в какой-то момент, но в последнее время это жестокое обращение прекратилось». Так он писал в письме к своей дочери Бетти, в котором говорил и про «миротворческую речь» Гитлера. Его, однако, смущало, что заключенным почти ничего не инкриминировалось и что их дальнейшая судьба была неясна. «Если всей целью нашего посещения Зонненбурга было показать, что заключенным не причиняют физического вреда, то этой цели достигли, – заключил он. – Но если нацисты думали, что мы после этого будем хорошо думать о Зонненбурге, то они полностью ошиблись».

Во время визита в лагерь сопровождающий нацистский офицер постарался продемонстрировать дружелюбие по отношению к приехавшим корреспондентам – и особенно выделил Моурера.

– Знаете, герр Моурер, мы в некий момент очень на вас рассердились, – сказал он, как бы намекая, что теперь это уже не актуально. – Мы даже подумывали выслать к вам штурмовиков, чтобы они вколотили в вас немного ума. Вот что бы вы делали?

– Если б выжил, доковылял бы до пишущей машинке и напечатал все, что об этом думаю, – ответил американец.

Но нацист спросил, что именно он бы думал в таком случае, и Моурер пояснил:

– Что это типичная нацистская победа.

– В смысле?

– Пятнадцать вооруженных на одного безоружного, – сказал Моурер и тем завершил беседу.

«Сахарный период» в отношениях журналистов и нацистов, как назвала это время жена Моурера, Лилиан, продлился недолго. По крайней мере, в отношении её мужа, который продолжал писать мрачные прогнозы относительно того, к чему идет Германия. Он был не просто опечален – он был в гневе, особенно на тех, кто не видел в происходящем явных признаков надвигающейся опасности, как видел он. Когда в Берлине к нему явились два известных американских редактора – Освальд Гаррисон Виллард из Nation и Джордж Шустер из The Commonweal, – он попытался убедить их, что Гитлер всерьез намерен воевать. Но они только невзлюбили его после этого. «Если такие разумные американцы отказываются признавать факты, как можно надеяться на то, что Запад отреагирует вовремя и сумеет предотвратить худшее?» – писал он.

Одним из источников Моурера был врач, сын берлинского главного раввина. Раз в пару недель американец звонил ему, жаловался на боль в горле и записывался на прием. Когда врач начинал осмотр «пациента», он под любым предлогом отсылал своего ассистента из комнаты, и стоило тому выйти – клал в нагрудный карман Моурера листок бумаги со списком последних нападений и арестов. Во время одного такого визита врач сказал ему: «За вами следят, прошли до моего дома. Я больше не могу принимать вас».

Но они продолжали видеться. Моурер предложил новую схему, по которой каждую среду в 11:45 они «случайно» оказывались в соседних кабинках общественного туалета под Потсдамской площадью. Они никогда там не заговаривали друг с другоми выходили из разных выходов, чтобы следящие за ними не могли ничего заподозрить. Но врач бросал при этом на пол записки, а Моурер их поднимал: он все еще собирал информацию о преследуемых. Когда евреи спрашивали у него совета, что же делать, он отвечал без тени сомнения: «Выбирайтесь отсюда скорее». Он даже давал прислушавшимся карту границы между Германией и Чехословакией.

Несмотря на растущее напряжение, Моурер не утратил полностью чувство юмора. В Ассоциации иностранной прессы была традиция каждый июнь устраивать обед для германского министра иностранных дел, где тот говорил о своей политике. Поскольку в июне 1933 г. нацисты все еще гневались на Моурера и бойкотировали эту организацию, члены Ассоциации вместо этого устроили обед для дипломатов. К удивлению журналистов, кроме иностранных послов прибыли двое из приглашенных немецких официальных лиц: президент Рейхсбанка Шахт и Генрих Сам, мэр Берлина, знаменитый своим выдающимся ростом (6 футов 6 дюймов).

Когда Моурер встал, чтобы всех поприветствовать, он сделал вид, что не справляется с немецким языком.

– В этой стране, где мы так счастливы находиться…. В смысле, были счастливы… что некоторым из нас пришлось искать передышки… то есть отпуска… за границей, – начал он говорить, «поправляя себя» так поспешно, что послы начали громко смеяться. Разгневанный Шахт потребовал, чтобы ему позволили ответить. Он заявил, что иностранная пресса обязана излагать факты, а не мнения, намекая, что именно из-за последних в остальном мире так косятся на Германию. Моурер поблагодарил его в том же ироничном юмористическом ключе, в котором и начал, сказав, что он рад, что Шахт так ценит американскую журналистику, справедливо прославившуюся именно отражением фактов. Вновь дипломаты хихикали, а Шахт дымился от ярости.

Нацистам было явно не смешно, и Моурер чувствовал, что они все более недовольны. В июле полковник Фрэнк Нокс, издатель Chicago Daily News, прибыл в Берлин, все еще сомневаясь в правдивости некоторых историй, которые присылал отсюда его корреспондент. Но к своему отъезду он уверился в двух вещах: в том, что Моурер был прав относительно происходящего кошмара, и в том, что пора отзывать своего корреспондента. Он сообщил Моуреру, что хочет перевести его в Токио, поскольку убежден, что нацисты могут причинить ему физический вред.

Моурер не хотел уезжать, но согласился, что если он не уедет сам, то его все равно вышлют. Он также был очень прям в разговоре на этот раз и не скрывал ненависти к новым властям Германии. Когда у него был шанс на разных встречах поговорить с Доддом, Моурер начал развивать тему жестокости нового режима, но столкнулся с тем, что новый посол крайне осторожен и считает собеседника слишком эмоционально относящимся к теме. После одного такого обеда у Додда посол отметил в своем дневнике: «Я к концу чувствовал, что Моурер не менее воинственен, чем нацисты, но я мог понять его точку зрения».

Нежелание Додда принимать точку зрения Моурера на происходящее в Германии привела к тому, что корреспондент расценил назначение нового посла как «удар по свободе». Это была резкая формулировка, но Моурера можно понять, если сравнить поведение Додда со все большей дерзостью более опытного Джорджа Мессерсмита. Генеральный консул яростно протестовал против нарушения прав любых американцев, включая журналистов, и в результате сформировал с ними очень прочные связи.

В доме Моурера телефонный номер Мессерсмита был записан в трех местах – именно ему надо было в первую очередь звонить, если что-то случится с Эдгаром. «На этом этапе даже иностранцев делят на агнцев и козлищ, а этот американец не просто грудью встает за граждан страны, которую представляет – что уже редкость! – но он открыто защищает все самое важное, что есть в американской традиции», – писала Лилиан Моурер. Прежние сомнения Мессерсмита относительно того, насколько нацистский террор отражает планы Гитлера, к этому времени рассеялись.

Однажды поздним августовским вечером Эдгару позвонила перепуганная жена Пауля Гольдманна, берлинского корреспондента венского издания Neue Freie Presse.

– Мистер Моурер, они только что арестовали моего мужа! – сообщила она.

Гольдманну – прусскому еврею и одному из основателей Ассоциации иностранной прессы – было шестьдесят восемь лет, и он был нездоров. Его взяли в отместку за арест и депортацию германского пресс-атташе в Вене, и жена его не без оснований испугалась, что в нацистской тюрьме он долго не протянет.

Взявший трубку Эдгар не скрывал своих чувств:

– Вот сволочи. Не могли завестись к кому-нибудь в своей категории?

Лилиан вспоминала, что никогда не видела его раньше в такой ярости.

Успокоившись, Эдгар и Никербокер изобрели способ помочь Гольдманну. Никербокер передал Геббельсу, что Моурер уйдет с поста президента Ассоциации иностранной прессы, если Гольдманна отпустят. Никто, разумеется, не добавил, что Эдгар все равно скоро уезжает в Токио. Узнав об этом, часть других американских корреспондентов сообщила гестапо, что они сами готовы посидеть каждый по дню в тюрьме, лишь бы Гольдманна отпустили. Нацисты радостно ухватились за предложение Моурера и быстро отпустили задержанного.

Был лишь один подвох: они конфисковали немецкий паспорт жены Гольдманна, чтобы тот не пытался выехать из страны или сделать что-то «недружественное». Но она была австрийкой по происхождению, поэтому немедленно подала на развод, чтобы вернуть себе австрийское гражданство – и вместе с ним паспорт.

Лилиан Моурер спросила у этой «решительной пожилой дамы», не тяжело ли ей идти на такие перемены после многих лет брака. «Нет, дорогая, – ответила та, и лишь слезы на глазах её выдавали. – Мне действительно придется развестись с ним, но это лишь вопрос целесообразности. Я продолжу жить со своим мужем… во грехе».

Когда часть американских и британских коллег Моурера впоследствии рассказала, что Моурер перехитрил власти, поскольку все равно собирался в Токио, нацистская пресса тут же написала, что ей удалось избавиться «от давнего заклятого врага», убрав его с поста руководителя Ассоциации иностранной прессы. В кабинет и квартиру Моурера явились штурмовики, они ходили теперь за ним по городу и часто отслеживали общавшихся с ним. Мессерсмит так за него боялся, что заставлял его всегда давать телефонный номер, по которому его всегда можно было найти, если он куда-то уходил на вечер. Лилиан жила в постоянном страхе за мужа. Присутствие коричневорубашечников было «ужасной угрозой», вспоминала она, «поскольку в то время им можно было делать буквально что угодно».