Гладиаторы — страница 37 из 93

Однако ни Дамазипп, ни Оарзес, казалось, не решались побороться с мощным бретонцем. Раненный, один против четырех, без всякой надежды на спасение, он тем не менее стоял с гордо поднятой головой, и вызов, выражавшийся в его сверкающем взгляде, заставлял обоих отпущенников держаться насколько возможно дальше от него. Они смотрели на него с нерешительностью, опустив голову под взглядом патрона.

Этот момент колебания спас раба. Гиппий, смотревший на всякого человека в шесть футов вышиной и с мужественным сердцем, как на свою личную собственность, помимо этого почувствовал расположение к своему старому ученику Он встал своим плотным телом между господином и рабом и равнодушно сказал:

– Уступи ему денек или два, трибун, и я найду для него нечто лучшее, чем удар саблей по горлу, который зальет эти белоснежные плиты. А между тем это вполне обеспечит нам его молчание, ты можешь быть в этом уверен.

– Простофиля! Это невозможно! – гневно отвечал Плацид. – Он услышал такие речи, за которые все наши четыре головы будут отрублены. Он не должен выйти отсюда живым.

– Я прошу для него только двадцать четыре часа, – просительно сказал начальник бойцов, знавший, какие перемены могли совершиться в ту эпоху в Риме в продолжение одного дня. – Сторожи его так усиленно, как только тебе угодно, но дай ему жить до завтра. Гиппий умоляет об этой отсрочке, как о милости для себя, и тебе, быть может, будет не по сердцу, если тебе откажут в твоей просьбе, когда придет твоя очередь просить. Что, если я скажу тебе «нет»… в тайных покоях дворца? Ну, соглашайся на уступку.

Трибун с минуту размышлял. Затем, положив свою правую руку на руку Гиппия, он сказал:

– Ладно! Двадцать четыре часа помилования с одной стороны, а с другой – лучший меч Рима в моем распоряжении. Ну, Дамазипп, зови каких-нибудь рабов. Вели им надеть на раба новые колодки и приковать его на цепь к столбу посреди внутреннего двора.

Это приказание было с точностью выполнено, и Эска оказался безнадежным пленником, томящимся под бременем тайны, которая могла спасти империю, и полным безумными опасениями за Мариамну, терзавшими его сердце.

Глава IIНападение и отпор

Несмотря на то что еврейка редко выходила из дому и проводила жизнь настолько уединенную, насколько это позволяло ей выполнение домашних обязанностей, красота ее не могла пройти незамеченной в таком городе, как Рим.

Вопреки глубокому презрению, с каким гордые завоеватели относились к ее народу, она была замечена, когда не раз ходила по рынку за покупкой необходимых в хозяйстве предметов или, по заходе солнца, отправлялась к Тибру наполнить водой свой кувшин. И среди этих дьявольских взглядов, устремленных на ее прекрасное и юное лицо, были взгляды Дамазиппа, отпущенника трибуна Юлия Плацида. Не теряя времени, он похвастал патрону, что ему удалось, так сказать, найти драгоценность, потому что, подобно шакалу, Дамазипп никогда не решался охотиться ради самого себя и если подвергался опасности, то не ради ее самой, но из-за золота, какое она сулила.

Хотя его патрон видел молодую девушку всего только один раз и притом старательно покрытую покрывалом, однако он до такой степени воспламенился благодаря описанию ее прелестей, о которых клиент распространялся очень долго, что решил обладать ею единственно по наглой прихоти вельможи и обещал своему отпущеннику, что шакал получит награду, если льву будет оказана услуга. Этот-то именно уговор и послужил поводом для того заговора, из которого Эска услышал только несколько звуков, но которых, однако, было достаточно для того, чтобы вызвать в нем сильное беспокойство, когда он принял в соображение распущенность и жестокость лица, произнесшего эти звуки, и рабское повиновение, с каким были выполняемы его приказания. Голодный и раненный, с перспективой существования только в течение 24 часов, Эска был прикован к столбу, и уже этого было достаточно для того, чтобы разбить сердце отважного человека. Сверх этого, подозрение, что любимая женщина в эту минуту, сама того не подозревая, опутывается растянутой перед ней паутиной, прибавляло нравственную пытку к физическому страданию, способному сделать слабым самое мужественное сердце. Но Эска никогда не терял надежды. Что-то, не поддающееся анализу, казалось, утешало и поддерживало его. Он не сознавал того, что неясное и слепое доверие, зарождавшееся в нем к какой-то свыше идущей силе, на которую можно было всецело положиться, являлось первым лучом истинной веры, загоравшейся в его душе.

И может быть, у этого прикованного к цепи и приговоренного к смерти раба на сердце было покойнее, чем у его пышного властелина, омытого и надушенного, который, во всем блеске своего наряда и своих украшений, мчался на золоченой повозке с целью засвидетельствовать почтение женщине, серьезно завоевавшей его эгоистическое сердце.

Автомедон, отличавшийся очень зорким глазом, заметил, что его господин был нервен и беспокоен, что его щеки были бледны, а губы дрожали все сильнее и сильнее, по мере того как он приближался к хорошо знакомой улице. От его внимания не ускользнуло и то, что, когда они подъехали к подъезду дома Валерии, рука трибуна дрожала до такой степени, что он с трудом мог застегнуть застежку на своем плече. И как резко этот ярко-красный плащ, так густо окрашенный, что он почти походил на порфиру, оттенял белизну его неверных пальцев, дрожавших на золотой застежке!

Трибун в совершенстве знал женщин. Он не мог в свое извинение ссылаться на неопытность или на незнание пути в этом непроходимом лабиринте – сердце женщины. Он разбил не одно женское сердце, и, однако, Автомедон, который сидел рядом с ним в повозке и золотистые волосы которого развевались по ветру, был свидетелем многочисленных ложных маневров и ошибок в тактике и стратегии, не делавших чести его господину в его неравной борьбе с Валерией. Но тем не менее это увлекающее чувство любви, как оно ни было нечисто и эгоистично, быть может, являлось единственным достоинством, искупавшим недостатки трибуна и пробуждавшим в нем благородные и достойные мужчины чувства.

Вероятно, Валерия поджидала его. В подобных вещах у женщин есть странный инстинкт, редко обманывающий их. Она была одета с величайшей пышностью, как будто уверенная в том, что простота не очарует Плацида, и сидела у себя, окруженная почти царственным величием. Подле нее находилась Миррина и остальные приближенные к ее особе служанки. Любовники всегда очень наблюдательны, и, проходя к ней по обширному прохладному двору, трибун заметил, что она выглядит более нежной и томной, чем обыкновенно. Она казалась скучающей и несчастной, как будто и ей суждено было испытывать горести и слабости своего пола. Как истинный любовник, он решил, что эта нежная и необычная для нее печаль была ей удивительно к лицу.

В продолжение многих дней она боролась со своим сердцем и страдала, как страдают все неуравновешенные натуры. Борьба оставила свой след на ее бледном и гордом лице, и теперь она испытывала неопределенное и неведомое ей желание отдохнуть. Дикая птица изо всех сил била своими крыльями и топорщила перья, и опытному птицелову оставалось обратить эту перемену в свою пользу, чтобы завлечь ее в свои тенета.

Быть может, она думала о том, как велико было бы ее счастье, если б ей удалось иметь кого-нибудь на земле, кому бы она могла довериться, на кого бы могла положиться. Ей нужна была честная натура мужчины, которому бы можно было отдаться своим женским сердцем, со всеми его капризами, слабостями и могущественной способностью любить. Может быть, ее могла растрогать непреклонная преданность ей трибуна, то постоянство, с которым он противился влечениям порока и даже развлечению политическими интригами. Может быть, сегодня она презирала его меньше, чем в последний раз, хотя, без сомнения, не он был причиной того, что ее глаза были томны и грудь взволнованно вздымалась. Если бы он был виновником этого, то он немедленно и по собственной вине потерял бы все благоволение, какое помимо своего желания ему удалось приобрести у нее.

Он приблизился к ней с напускной веселостью, слишком ясно выдававшей его внутреннее волнение.

– Прекрасная Валерия, – сказал он, – я повиновался твоему приказанию и прихожу теперь как верный раб требовать моей награды.

Женщина никогда не имеет намерения видеть буквальное исполнение своих приказаний. При каких бы то ни было обстоятельствах она не любит, чтобы ей о них напоминали, что же касается смелого требования награды от Валерии, то уже одного слова достаточно было для того, чтобы вызвать улегшийся в ней дух возмущения. В эту минуту перед ее глазами мелькнула сцена амфитеатра, ровный песок, это движущееся море голов, хриплые крики толпы, мощные белые члены и белокурые кудри, неподвижно застывшие под мстительным взором и блеснувшим в воздух острием булата. Как сильно в эту минуту она ненавидела победителя! Как она еще и теперь ненавидела его!

Она небрежно застегнула браслет на своей руке, той прекрасной, круглой руке, которая вызывала в нем такой восторг и никогда не казалась столь прекрасной и округлой, как в этом положении. В ее роль терзаемой жертвы входило также и желание быть насколько возможно более привлекательной.

Ее холодный взор вдруг сковал его.

– Я совсем забыла об этом, – сказала она. – Я попрошу тебя напомнить мне, за что я у тебя в долгу.

Хотя и несколько обиженный, он, однако, любезно ответил:

– Госпожа не может быть в долгу у раба. Ты знаешь, Валерия, что все принадлежащее мне, даже моя жизнь, в твоем распоряжении.

– Ах, в самом деле? – воскликнула она с кокетливым недоверием.

Он начинал терять голову, он – обыкновенно такой спокойный, изворотливый и привыкший владеть собой человек.

– Ты приказала мне выполнить трудное и опасное предприятие. Быть может, это был женский каприз, и самый ничтожный. Но ты высказала желание, и я не имел бы покоя до тех пор, пока не выполнил бы его.

– А! Ты хочешь сказать о том несчастном рабе, – сказала она, и легкая краска показалась на ее щеках. – Но ведь, в кон