Гладиаторы — страница 80 из 93

Когда занавес был отдернут, Элеазар с сильным беспокойством заметил, что огромная масса вооруженных людей наполняла галерею, примыкавшую к храму. Как и караул, приставленный к узникам, эта толпа состояла из сторонников Иоанна, и члены синедриона так хорошо знали жестокий характер этого несговорчивого вождя, что даже они обменялись между собой беспокойными взглядами: у всех была одна неприятная мысль, что он ежеминутно способен решиться на умерщвление всего собрания, чтобы завладеть верховным управлением города.

Совещательное собрание не могло быть предметом страха для такого человека, как Иоанн Гишала. Крайне жестокий и отважный, он боялся только одного – жестокости, свойственной смелому и ни перед чем не останавливающемуся характеру, каким обладал он сам. Если бы только ему удалось низвести Элеазара с того пьедестала, на котором тот стоял до сих пор, у него не было бы внушающего страх соперника. Глава зилотов был единственным человеком, который мог бороться с ним хитростью и отвагой, мог так же искусно задумывать свои козни и так же смело наносить удары, как и он. Столь долго ожидаемый случай теперь, казалось ему, наконец пришел. В этой кругообразной зале, говорил себе Иоанн, перед этим советом суровых и беспощадных ораторов он должен был успешно сыграть свою последнюю партию. Необходимо было играть хитро и в то же время смело. Если бы ему выпало счастье привлечь на свою сторону большую часть синедриона, поражение соперника было бы обеспечено. А когда в его руки перешла бы верховная власть в Иерусалиме – и перешла бы, вероятно, немедленно, – у него нашлось бы время спросить себя, не пора ли подумать о своем спасении и вступить в сделку с Титом, выдав город врагу.

Стоя в отдалении от узников и показывая вид крайнего почтения к совету, Иоанн обратился с речью к нази, скорее тоном низшего, извиняющегося за излишне ревностное выполнение долга, чем тоном равного, объявляющего изменника и требующего суда за оскорбление.

– Я предоставляю синедриону, – сказал он, – решить, превысил ли я свои права и ложно ли обвинил человека в преступлении, которое не могу доказать. Я требую только снисхождения, какое можно оказать настоящему солдату, озабоченному защитой города и ревностно относящемуся ко всему, что грозит его спокойствию. От каждого присутствующего здесь члена, без всякого исключения, начиная от Матиаса, сына Боэса, до Финеаса Бен-Эзры из рода Неемии, я прошу только благосклонного внимания. Вот человек, которого я арестовал сегодня в полдень, когда он шел прямо из лагеря Тита. Он нес с собой пергамент, написанный на имя одного язычника, живущего в доме Элеазара, и посланный вождем язычников, начальствующим десятым легионом. В настоящую минуту этот язычник здесь. Не мой ли долг непосредственно передать подобное дело совету и не должен ли был совет передать его синедриону, так как вопрос слишком важен?

Матиас, нахмурив брови, взглянул на говорящего и сказал ему:

– Ты скрываешь свои мысли перед теми, у кого просишь благосклонности, Иоанн Гишала! Ты слишком опытный солдат, чтобы наобум пускать стрелу, не разузнавши, куда вонзится острие. Бросай свое обвинение честно, смело, не боясь никого, перед всем собранием или умолкни!

Тогда Иоанн Гишала бросил беспокойный взор на окружающие лица, смотревшие на него с различными выражениями – ожидания, гнева, одобрения и недоверия. Затем он смело уставился на председателя и произнес перед синедрионом обвинение, произнесенное уже перед советом:

– Обвиняю Элеазара Бен-Манагема в измене, а этих обоих людей обвиняю в том, что они были его орудиями. Пусть они оправдываются, если могут!

Глава IXИсповедники

Теперь все глаза обратились на Элеазара, неподвижно сидевшего на своем месте и старавшегося казаться спокойным, каким он далеко не был на деле. Под напором мыслей его ум находился в состоянии мучительного томления. Не подняться ли ему и не сказать ли смело, что он послал брата в римский лагерь с предложениями капитуляции? Он очень хорошо знал, что сделать подобное признание значило бы немедленно подставить свою шею под ногу Гишалы. У какого из его самых преданных сторонников хватило бы духу признаться, что он верил в его патриотические побуждения или удовлетворен объяснением такой измены? Осуждение синедриона было бы знаком его падения и смерти. А кто, по смерти его, останется спасать Иерусалим? Это соображение преследовало его сильнее всяких личных опасений беды и немилости.

С другой стороны, ужели он должен совершенно отвергнуть брата и отречься от полномочий, какие дал ему? Уже было сказано, что он любил Калхаса так, как только способен был любить живое существо. Быть может, если бы это был не брат, он не постыдился бы пренебречь тем, кто действовал по его прямым приказаниям и подвергся столь великой опасности, выполняя их. Но в глубине его пылающего сердца что-то говорило ему, что личное самоотречение неизбежно связано с долгом и что он должен принести своего брата в жертву, как человек приносит животное на алтарь, именно потому, что он любит его.

Тем не менее он быстро окинул взором лица семидесяти двух товарищей, сидевших вместе с ним, и тотчас же подсчитал в уме число друзей и врагов. Тех и других было почти поровну, но он знал, что добрая половина выскажется согласно с мнением нази, а от этого сурового старика можно было ждать только одной беспристрастной правды. Он не смел поднять глаз на Калхаса, не смел закрыть лица руками, чтобы минуту не видеть холодных и строгих взглядов брата. Это была мучительная минута, но он подумал, что ради Иерусалима можно вынести позор, страдание и несчастье, можно совершить даже преступление, и решил пожертвовать всем, даже собственной плотью и кровью, лишь бы сохранить влияние в городе.

Однако судьба пощадила его, и ему не пришлось нанести самому себе роковой удар. Мелочный во всем, что касалось правосудия, Матиас решил, что, если обвинение, направленное против Элеазара, не будет доказано каким-нибудь прямым доводом, никакой член синедриона не должен занять положения виновного. И он решил лично допросить узников и убедиться, достаточно ли важные факты выяснит его допрос, чтобы отстранить Элеазара от занимаемой им должности и собрать второе собрание синедриона, которого тем более желательно было бы избежать при настоящем критическом положении дел, что день уже клонился к концу, а следующим днем была суббота.

Он приказал вывести пленников на середину залы и, строго смотря на обоих обвиненных, начал свой допрос суровым тоном скорее мстителя, чем судьи.

Кроткий взор и спокойная осанка Калхаса представляли резкий контраст с нахмуренными бровями и сверкающим взором нази.

– Твое имя, старик? – грубо спросил последний. – Имя, колено и семья?

– Калхас, сын Симеона, – отвечал обвиняемый, – отрасль Манагема, из дома Манагема, от колена Иудина.

– Брат ли ты Элеазару Бен-Манагему, сидящему на своем месте в качестве члена синедриона, перед которым ты должен оправдываться?

Прежде чем дать ответ, Калхас бросил взгляд на Элеазара, у которого хватило духу ответить ему тем же. В лице старшего брата было что-то такое, что заставило Калхаса отвести глаза и потупить их.

Старый, разгорячившийся председатель с нетерпением, видя это замедление, гневно воскликнул:

– Подними голову, старик! Уловки здесь бесполезны. Вспомни об участи тех, кто дерзнул бы солгать перед лицом синедриона.

Калхас пристально посмотрел на председателя с видом кроткого упрека.

– Я здесь перед лицом Того, Кто выше тебя, Матиас, сын Боэса, – сказал он, – и нет нужды заклинать чад Манагема говорить правду перед Богом и людьми.

– Слышал ты обвинение, возведенное на тебя Иоанном Гишалой? – продолжал нази. – Можешь ли ты дать на него ответ, смотря прямо в лицо, от чистого сердца?

– Я слышал обвинение, – отвечал Калхас, – и готов ответить на него за себя и за того, кто закован в цепи рядом со мной. Позволено ли мне оправдаться перед синедрионом?

– Никто не отнимает от тебя права освободить шею из-под ярма, – сухо сказал Матиас – Товарищи! – прибавил он, озираясь кругом. – Вы выслушали обвинителя, будете ли вы теперь слушать обвиненного?

Тогда Финеас, отвечая за всех, сказал:

– Будем слушать его, нази, без лицеприятия и судить без милости.

Получив разрешение, Калхас отстранил свои белые волосы со лба и смело начал защиту.

– Правда, – сказал он, – что я выходил из стен. Правда, что я был в римском лагере и, даже более, – перед лицом самого Тита. Говорить ли собранию о силе Рима, дисциплине его войск, о последних подкреплениях, полученных легионами? Рассказывать ли о том, что я видел, как даже союзники едят там пшеничный хлеб и мясо ягнят и баранов, между тем как мои соотечественники мрут за стенами от голода? Говорить ли о том, что враги наши многочисленнее нас, а мы становимся еще слабее от наших разногласий и с каждым днем оскудевает наша сила и отвага? Говорить ли о том, что я читал на лице Тита уверенность в себе и в войске, убеждение в успехе и желание выказать сострадание и жалость к побежденным? Все это вы уже знаете, и мне бесполезно приводить это в свое оправдание иначе как в смысле простого объяснения моих побуждений. Да, я узнал новость в римском лагере, – прибавил он затем, глядя на брата, которому он не мог иначе сообщить ответа, данного ему государем через посредство Лициния, – новость настолько важную, что благодаря ей я был бы вне всякой опасности, хотя бы даже совершил преступление гораздо большее, чем выход из осажденного города для переговоров с врагом. Тит, – он говорил теперь громким и звучным голосом, так что каждое слово его отдавалось в зале, – Тит велел сказать мне, что его решение непреклонно, что он не согласен больше давать перемирия и что, будет ли выдан город или нет, он вступит в Иерусалим на другой день после субботы и если встретит сопротивление, то выжжет и зальет кровью священный город!

Элеазар вскочил на ноги, но присутствие духа тотчас же вернулось к нему, и он немедленно сел снова. Это движение можно было понять просто как несдержанный порыв энергии солдата, так сказать, пробуждающегося при звуке рожка на укреплениях. Так вот чего добился он! Перемирия, однодневной отсрочки, и этот день он купил ценой жизни брата! Однако и в эту минуту храбрый воин сказал себе с чувством жестокого удовлетворения, что он как следует воспользовался выпрошенным временем и что, когда гордый римлянин попытает свой грозный приступ, ему окажут встречу, достойную той воинственной славы, какой издавна пользовался еврейский народ.