Глина и кирпич обок мрамора и бронзы. Парадоксальная сборка
Усложняет ритм и разный жанровый и стилистический характер разных участков текста. «Глина и кирпич обок мрамора и бронзы», как выразился рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей».[30] А перелистав вперед биографию автора, можно и усилить сравнение: убежав перед смертью из Ясной Поляны, Толстой заехал к сестре Марии, жившей в монастыре, в келье там его угощали обедом, и он смешал четыре блюда — картошку, грибы, кашу и суп — в одну тарелку.
Длиннющие письма Марьи к Жюли и наоборот или, например, послание Билибина Болконскому с впечатлениями о пребывании в армии, почти слепое в смысле очень перпендикулярного касательства к основным темам повествования, но еще и написанное заметно раньше, чем Болконский и мы его читаем.
Два случая неожиданных умолчаний, строк-многоточий вместо слов, предлагающих читателю самому домыслить, что хотел сказать автор… оба раза по полторы строки точек, странный формат (один пример в примечаниях[31], второй вот).
Она оглянулась. Несколько секунд они молча смотрели в глаза друг другу, и далекое, невозможное вдруг стало близким, возможным и неизбежным………………………………..
Вклинивается пьеска, длинный разговор солдат на марше, каскад реплик без ремарок:
— Как же сказывали, Кутузов кривой, об одном глазу? — А то нет! Вовсе кривой. — Не… брат, глазастее тебя. Сапоги и подвертки — всё оглядел… — Как он, братец ты мой, глянет на ноги мне… ну! думаю… — А другой-то австрияк, с ним был, словно мелом вымазан. Как мука, белый. Я чай, как амуницию чистят! — Что, Федешоу!.. сказывал он, что ли, когда стражения начнутся? ты ближе стоял? Говорили всё, в Брунове сам Бунапарте стоит. — Бунапарте стоит! ишь врет, дура! Чего не знает! Теперь пруссак бунтует. Австрияк его, значит, усмиряет. Как он замирится, тогда и с Бунапартом война откроется. А то, говорит, в Брунове Бунапарте стоит! То-то и видно, что дурак. Ты слушай больше. — Вишь черти квартирьеры! Пятая рота, гляди, уже в деревню заворачивает, они кашу сварят, а мы еще до места не дойдем. — Дай сухарика-то, чорт. — А табаку-то вчера дал? То-то, брат. Ну, на, Бог с тобой. — Хоть бы привал сделали, а то еще верст пять пропрем не емши. — То-то любо было, как немцы нам коляски подавали. Едешь, знай: важно!
Мысли князя Андрея о славе и облаках («Да, все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба!» etc.), которые выдержаны в столь высоком штиле, что кажутся выдранными из оперного либретто или из классицистической драмы: «поэтические и туманные мечты какого-то филантропического пантеизма», по формулировке К. Леонтьева. Совершенно неожиданное однократное фактическое подстрочное примечание («Тут произошла та атака, про которую Тьер говорит…») к художественному описанию битвы, словно стикер с машинописным текстом наклеен на экран ноутбука. Или вот Денисов не выговаривает «р», иногда это Толстой показывает («А я пг’одулся, бг’ат, вчег’а, как сукин сын»), но чаще нет, грассирование уже задано и читатель должен его как бы сам слышать в новых репликах Денисова, но ведь это значит, что реплики Денисова устроены с разной степенью литературной условности.
Текст все время разный, никакой тип письма не превалирует. Разговаривают герои, например, на первый взгляд, много, а вот оказывается «в „Отцах и детях“ диалог занимает около 44 процента всего текста, в „Идиоте“ около 70, в „Войне и мире“ — всего около 20».[32] Или вдруг заряжается огромный кусок, испещренный специальной охотничьей лексикой: «Один счастливый дядюшка слез и отпазанчил», «она вымахалась, три угонки дала», «трунила не собака, а выжлец» — будто написанный на диалекте.
Рассуждая о многообразии задействованных автором «Войны и мира» языковых регистров, В. Виноградов упоминает язык военного повествования, беллетристических реляций, военно-патриотических фельетонов, историческую стилизацию, сферы официально-деловой, журнально-публицистической речи, сочетание современного автору литературного языка 60-х годов с речевыми стилями начала XIX века, не забывая термины и фразеологические обороты из области физики, математики, механики и астрономии… все это обильно сопровождается лексическими и грамматическими галлицизмами. А Д. Святополк-Мирский говорит о сочетании «лучших примеров разговорного языка русского дворянства» с «синтаксисом французских аналитиков», с максимально сложными логическими подчинениями. «Эта комбинация чистейшего разговорного словаря с очень сложным и логическим синтаксисом придает русскому языку Толстого особую индивидуальность».[33]
Индивидуальность, добавлю, настолько радикальную, что в иные моменты стиль может казаться корявым и вычурным. Речь тут и о легендарных наращиваниях «что» и «который» («Полковому командиру так хотелось сделать это, так он жалел, что не успел этого сделать, что ему казалось, что все это точно было»), и о смелых тавтологиях («Князь Андрей, как все люди, выросшие в свете, любил встречать в свете то, что́ не имело на себе общего светского отпечатка»), и — да — о почти пародийных кальках с иностранного («я имею ненависть ко всем французам, равно и к языку их, который я не могу слышать говорить»). Но сколько в этой корявости-вычурности красоты: так могут быть прекрасны камни или корни деревьев самых необычных переплетений.
Рядом с длиннющими предложениями — шедевры в лаконичном стиле. Вот «речевой стиль» скорее из века грядущего, XX — кажется, что такая фраза могла бы появиться в «Белой гвардии» М. Булгакова:
И вот налетела чья-то белая собака, и вслед за ней черная, и все смешалось, и звездой, врозь расставив зады, чуть колеблясь, стали собаки.
И такой фрагмент тоже, снова со звездами:
При въезде на Арбатскую площадь огромное пространство звездного темного неба открылось глазам Пьера. Почти в середине этого неба над Пречистенским бульваром, окруженная, обсыпанная со всех сторон звездами, но отличаясь от всех близостью к земле, белым светом, и длинным, поднятым кверху хвостом, стояла огромная яркая комета 1812 года.
Петя Ростов в последнюю ночь своей жизни слышит во сне волшебную музыку, напев, переходящий из одного инструмента в другой, звуки, которые слаживаются, разбегаются и снова сливаются в сладкий торжественный гимн, потом начинают звучать песня, капать капли, свистеть сабля, подрались и заржали лошади — и все эти звуки вошли в хор, не нарушая его; так в книжке «Война и мир» входят в хор и галлицизмы, и сфера официально-деловой речи, и фельетоны, и «белая гвардия».
Надо, конечно, отдельно упомянуть циклопические философские фрагменты из финала книги. Все помнят, что, когда завершается четвертый том (Наташа и княжна Марья, хотя и не получили еще предложений от Пьера и Николая, мечтают о будущей семейной жизни с ними), накатывает стостраничный эпилог из двух частей. В первой из них в двенадцати из шестнадцати глав рассказывается, как именно сбылись мечты Наташи и Марьи, а четыре занимает голая «историософия».
Вторая часть эпилога целиком, все двенадцать глав — только историософия. Это не просто особый «языковой регистр». Языковой регистр — конструкт, отвлеченное понятие, а эти страницы физически отличаются от всех остальных в большинстве экземпляров книги «Война и мир», остаются непролистанными, непрочитанными, «неразрезанными». Бумага, на которой напечатана историософия, с годами начинает отличаться по цвету от бумаги в других частях книжки, ибо реже видит солнечный свет. Они непроницаемы, как опыты будущих художников-концептуалистов, которые повторяют сотни раз одно слово или одну фразу, напоминая, что текст, помимо всех своих смыслов, является изображением, орнаментом, составленным из букв.
И ведь этим тяжело-звонким наростом философия не ограничивается — еще до эпилога она ввинчивается в повествование в еще одном жанре, лирико-философских, так сказать, отступлений.
Сосредоточенное движение, начавшееся поутру в главной квартире императоров и давшее толчок всему дальнейшему движению, было похоже на первое движение серединного колеса больших башенных часов. Медленно двинулось одно колесо, повернулось другое, третье, и всё быстрее и быстрее пошли вертеться колеса, блоки, шестерни, начали играть куранты, выскакивать фигуры, и мерно стали подвигаться стрелки, показывая результат движения. Как в механизме часов, так и в механизме военного дела так же неудержимо до последнего результата раз данное движение, и так же безучастно неподвижны, за момент до передачи движения, части механизма, до которых еще не дошло дело. Свистят на осях колеса, цепляясь зубьями, шипят от быстроты вертящиеся блоки, а соседнее колесо так же спокойно и неподвижно, как будто оно сотни лет готово простоять этою неподвижностью; но пришел момент — зацепил рычаг, и, покоряясь движению, трещит, поворачиваясь, колесо и сливается в одно действие, результат и цель которого ему непонятны.
В этой цитате ровно 1000 печатных знаков с пробелами: разумеется, случайность, с ятями статистика была другой, но случайность очень удачная: впечатление, что кусок текста словно высечен из другого материала, нежели соседние абзацы романа. Есть некая реальность, населенная такими изворотливыми метафорами из «Войны и мира». Там шар русского войска, откатывавшийся по направлению толчка, данного ему во время всей кампании и в Бородинском сражении, при уничтожении силы толчка не получает новых толчков, принимая то положение, которое было ему естественно, там полководец уподоблен огороднику, который, выгоняя из огорода потоптавшую его гряды скотину, забежал бы к воротам и стал бы по голове бить эту скотину, там спешат муравьи из раскиданной кучки, одни прочь из кучки, таща соринки, яйца и мертвые тела, другие назад в кучку — и они сталкиваются, догоняют друг друга, дерутся, там для стада баранов тот баран, который каждый вечер отгоняется овчаром в особый денник к корму и становится вдвое толще других, кажется гением. Там у одного игрока 16 шашек, а у другого 14, и тот, у кого меньше, не понимает, что размен шашками идет ему во вред, потому что сейчас он слабее на одну восьмую, а когда променяется 13-ю шашками, то будет слабее втрое. Там пчеловод открывает нижнюю колодезню и вглядывается в нижнюю часть улья, где место прежде висевших до уза (нижнего дна) черных, усмиренных трудом плетей сочных пчел, держащих за ноги друг друга и с непрерывным шепотом труда тянущих вощину, — сонные, ссохшиеся пчелы в разные стороны бредут рассеянно по дну и стенкам улья. Там почка дуба распускается одновременно с сезоном холодного ветра. Там идет паровоз. Спрашивается, отчего он движется? Мужик говорит: черт движет его, другой говорит, что не черт, а немец