Перед смертью Безухова-старшего Анна Михайловна заходит в его приемную с исплаканным, бледным лицом, а толстый Пьер — опустив голову, и мы видим это глазами многочисленных праздных зевак, засевших в приемной (Л. Чернец назвала эту точку зрения «групповой»).[45]
Точки зрения и внутри себя устроены по-разному. Советский психолог Иван Страхов описал сверхъестественное разнообразие внутренних монологов в «Войне и мире».[46]
Монолог может раздваиваться; князь Андрей мечтает о подвиге, о том, как отличится в сражении, и сам себя переспрашивает: «Ну, а потом?»
Есть «внутреннее размышление, исходящее из внешнего источника». «Что за прелесть эта Наташа!» — так себе героиня представляет милые мысли любующихся ею мужчин. Внутренний монолог может быть «формой рассуждения для других». «Бояре — скажу я им: я не хочу войны, а хочу мира и благоденствия всех моих подданных», — репетирует про себя Наполеон речь перед боярами, которые, напомню, вопреки страстным ожиданиям завоевателя, так и не явились к нему с ключами от Москвы (их уже просто не существовало на Руси, бояр).
Есть внутренний монолог, тут же пересказанный вслух.
— Ты о чем думал теперь, Николинька? — спросила Наташа. Они любили это спрашивать друг у друга.
— Я? — сказал Николай вспоминая; — вот видишь ли, сначала я думал, что Ругай, красный кобель, похож на дядюшку и что ежели бы он был человек, то он дядюшку все бы держал у себя, ежели не за скачку, так за лады, все бы держал.
Все непрямо, с рычагом, с перпендикуляром каким-нибудь, с отражением.
У Тьера Толстой обнаружил историю плененного казака, что запросто болтает с Наполеоном, поскольку не знает, что это Наполеон, а думает — ну, какой-то француз, много их тут понаскакало. Толстой рассказывает, как это было «на самом деле»: пленен не кто-нибудь, а наш старый приятель Лаврушка, в прошлом денщик Денисова, его крепостной, которого Денисов уступил Ростову. Лаврушка пошел воровать кур, но сам попал — не в самый ощип, но во вражеское расположение. Наполеону заняться особо нечем, а тут казак, забавно расспросить его, что к чему на этой войне. Смекалистый Лаврушка вполне понимает, что перед ним Бонапарт, но не подает виду, чтобы дать простодушному императору позабавиться от души. В конце беседы Наполеон велит сказать пленному, что тот беседовал с наигениальнейшим мегаполководцем. Пленный, по Тьеру, потерял дар речи, услыхав такое, но Тьер, если верить Толстому, тоже обманут: Лаврушка только прикидывался, что теряет сей дар. Чтобы Наполеону было приятно. Прекрасный разворот! Уточняя выписанные историком Тьером исторические обстоятельства, Толстой выдвигает в бой меньшого брата Лаврушку — заведомо измышленное лицо. Я бы такую точку зрения назвал невозможной, но вот она реализована, вставлена в книжку.
Источник голоса может быть ложным. Толстому иногда вменяется ошибка — в «Войне и мире» указано, что Кутузов потерял глаз, штурмуя Измаил, а это не так. Но это ошибка не Толстого, а князя Андрея, ложная информация исходит именно от него. Толстой не поправляет героя, и читатель книги действительно может решить, что глаз исчез в Измаиле. «Да, ведь война, говорят, объявлена», — выступает неназванная гостья Ростовых на именинах Наталий в первой части первого тома — и опять автор не опровергает, хотя война на тот момент еще не объявлена.
Ростов приехал в Оломоуц к Борису Друбецкому, его спрашивают о ранении, он хочет рассказать подробности Борису и Бергу — и сталкивается с неожиданной речевой проблемой.
Он рассказал им свое шенграбенское дело совершенно так, как обыкновенно рассказывают про сражения участвовавшие в них, то есть так, как им хотелось бы, чтоб оно было, так, как они слыхали от других рассказчиков, так, как красивее было рассказывать, но совершенно не так, как оно было. Ростов был правдивый молодой человек, он ни за что умышленно не сказал бы неправды. Он начал рассказывать с намерением рассказать все, как оно точно было, но незаметно, невольно и неизбежно для себя перешел в неправду. Ежели бы он рассказал правду этим слушателям, которые, как и он сам, слышали уже множество раз рассказы об атаках и составили себе определенное понятие о том, что такое была атака, и ожидали точно такого же рассказа, — или бы они не поверили ему, или, что еще хуже, подумали бы, что Ростов был сам виноват в том, что с ним не случилось того, что случается обыкновенно с рассказчиками кавалерийских атак.
С другой стороны, не всегда ясно, что вообще считать правдой. Во время своего первого боя Ростов не видит ничего, кроме бежавших вокруг него гусар, цеплявшихся шпорами и бренчавших саблями. Пьер, попавший в самую бородинскую гущу, могущий, казалось бы, претендовать на статус настоящего-реального свидетеля-очевидца, на деле видел, что впереди его был мост и что с обеих сторон моста и на лугу, в тех рядах лежащего сена, которые он заметил вчера, в дыму что-то делали солдаты; но, несмотря на неумолкающую стрельбу, происходившую в этом месте, он никак не думал, что тут-то и было поле сражения. Николай — начинающий вояка, Пьер — вообще не вояка, но в книге подобный неразличающий взгляд приписывается в одном месте и старому полковому командиру.[47]
Почти двести лет спустя, когда с войн стало возможным вести прямые трансляции, широко обсуждалось, что нахождение в самой гуще реальности не дает, оказывается, никакого объективного представления, — но это известно и по «Войне и миру». «Посланный офицер для осмотра местности приезжает и доносит совершенно противуположное тому, что́ говорил перед ним посланный офицер; а лазутчик, пленный и делавший рекогносцировку генерал, все описывают различно положение неприятельской армии», и никто из них не виноват. Все видят лишь фрагмент, а потом — все вертится, атака могла дважды смениться контратакой и vice versa.
Помимо того, что не всегда понятно, кто смотрит и верно ли смотрит, Толстой кружит головы героям и читателям частой сменой ракурсов. Жонглирует планами — от самых общих (темные купола, кресты Новодевичьего монастыря… морозная роса на пыльной траве… холмы Воробьевых гор и извивающийся над рекою и скрывающийся в лиловой дали лесистый берег) до самых крупных (мечущие банк красноватые, ширококостые руки Долохова с волосами, видневшимися из-под рубашки, или вытекший глаз и сборки шрама Кутузова, или такой великолепный кадр: окровавленный хирург при Бородине «держит сигару между мизинцем и большим пальцем, чтобы не запачкать ее»). Может неожиданно, например, сорвать занавеску, закрывающую пейзаж:
Будто невидимою рукой потянулся справа налево, от поднявшегося ветра, полог дыма, скрывавший лощину, и противоположная гора с двигающимися по ней французами открылась перед ними.
Отдаленное может само приблизиться и укрупниться.
Уже близко становились французы; уже князь Андрей, шедший рядом с Багратионом, ясно различал перевязи, красные эполеты, даже лица французов. (Он ясно видел одного старого французского офицера, который вывернутыми ногами в штиблетах, придерживаясь за кусты, с трудом шел в гору.)
В другом месте люди один за одним выходят из темноты к костру.
Приближение может стать результатом перемещения взгляда героя. Чтобы увидеть шумные, невысокие волны Энса, которые, сливаясь, рябея и загибаясь около свай моста, перегоняли одна другую, князю Несвицкому нужно перегнуться через перила. Княжна Марья, идя после тяжелого разговора с отцом (велел самой решать, идти ли замуж за Анатоля Курагина, присовокупив, что тот уже положил глаз на Бурьен) через зимний сад, выныривает из своих мыслей и видит в двух шагах чрезвычайно стремительно сбывшееся пророчество, Анатоля, обнимающего Бурьен. А уж какое судьбоносное приближение может стать результатом взаимного движения наблюдателя и объекта! Пьер привстает, чтобы взять табакерку у тетушки, но та передает табакерку «прямо через Элен», которая в свою очередь наклоняется, и Пьер почти утыкается носом в большую мраморную грудь.
В книжке есть аналог кинематографической «восьмерки»: красиво описывается пейзаж с Дунаем, остров, замок с парком, голубеющие ущелья, русские батареи, а в следующем абзаце показан генерал, смотрящий в трубу уже из расположения этих батарей.
Рассказчики, наблюдатели, режимы их зрения — все постоянно сбоит, обновляется, меняется местами. О самом, возможно, важном сбое, двоении точки зрения самого автора, мы с вами помним и еще, конечно, к этому вопросу вернемся.
Кровь любовь, розы слёзы. Тысячи рифм
Герои запинаются о дрова и древки, полковник — о незримую внутреннюю диагональ, нарратив — о прыгающие точки зрения, сиватериум путается в баранах и пчелах (бредет, разгребая рои и стада, насупротивив клыки и рога), читателя возвращают вспять многочисленные рифмы. Повторяющиеся слова, предложения, ситуации, эпизоды отбрасывают назад, заставляют вспомнить прошлую главу или сценку, прозвучавшую на сто страниц раньше.
Рифма — та, что в стихах — нужна для остановки. Чтобы читатель не проскальзывал стихотворение насквозь, а цеплялся за смыслы. Смысл при этом не обязательно приколочен именно к рифме. Да, есть стихотворения и, возможно, целые поэтики, в которых рифмуются «главные слова». Есть традиция рифмовать два слова так, чтобы они подсвечивали именно друг друга. «Гладко было на бумаге, / Да забыли про овраги, / А по ним ходить», — срифмовал однажды Лев Толстой бумагу с оврагами, чтобы контрастнее их противопоставить.[48] Но начинается процитированный текст — «Как 4-го числа / Нас нелегкая несла / Горы отбирать», и тут рифмовка «числа — несла» дополнительного значения не имеет, а нужна сама по себе, для того чтобы с этой остановки читателю было комфортнее разглядывать другие участки стихотворения. Рифма в стихе — один из способов задавать ритм чтения, пусть и особый способ, самый нарядный. При этом в среднестатистическом стихотворении ритм стремится к единству, к общей для всего сочинения формуле, а по «Войне и мире» рифмы, кажется, разбросаны беспорядочно.