.[87]
Я не согласен с большинством этих претензий, но предположим, что в них есть смысл. Тогда ответ такой: в жизни не скажешь, что вот у нас одни соседи по этажу — Курагины, а другие — Карагины, не дело, пусть-ка кто-нибудь из них поменяет фамилию, а то мы их путаем. В теории книга отличается от жизни тем, что в ней гармоничный мир можно создать искусственно, но в том и стратегия Толстого в романе, что по этому пункту книга от жизни не отличается. Допустим, в ней много лишнего, но и в этом она подражает нам.
Мы узнаём себя в устройстве книжки, чувствуем родство с телом «Войны и мира». Это, видимо, основная причина «жизнеподобия» главной русской книги, и еще весьма помог этому эффекту козырной толстовский атрибут, ловко сконструированная фигура рассказчика.
Рассказчики романа про самих себя. По образу и подобию-2
В черновике «Войны и мира» через полтора года после того, как старый князь овдовел, у него начали рождаться дети от Александры, горничной княжны. Первый, второй… пятый. Все они отправлялись с приложением ста рублей в воспитательный дом, а мать возвращалась обратно. Этих детей было бы очень жаль, но, на счастье, в черновике они и остались.
Телянин — тот, что украл у Денисова кошелек, — был в черновике еще и предателем; это исчезло. В черновиках у Пети Ростова кровожадные воспоминания об охоте, на них автор настаивать не стал. Пьер Безухов в первом издании в главе, где вызов на дуэль, ковырял пальцем в носу, некрасиво, в итоге он потирает переносицу… да, так лучше. Смотритель в первом издании «очевидно лгал», что нет лошадей на станции в Торжке, в окончательном варианте мягче: «очевидно врал». Кн. Василий целовал Пьера «дурнопахучим ртом», стало: «старческим ртом». В книжке осталось, как Николай Ростов избивает управляющего, нехорошо, но управляющий хотя бы точно вор, а была версия, что Ростов избивает и ни в чем не повинного ямщика, Толстой ее отверг.
В первой редакции Николай видит, что Марья «дурна», но потом это ушло, чтобы читатель не иронизировал, что герой женится на деньгах. Лиза Болконская была низкого происхождения, жила в Лысых Горах в отдельном домике, потом автор милостиво перевел ее в благородное сословие, да еще и в высшие его слои (Лиза говорит, что Андрей служит адъютантом у ее дяди, а служит Андрей у Кутузова, то есть она либо племянница Кутузова, либо, если обращаться к черновику, в котором Андрей сначала адъютант генерал-губернатора, она племянница этого важного лица; в другой сцене старый князь спрашивает ее об отце, поддерживает, пусть очень недолго, разговор об общих знакомых). В салоне Шерер Лиза не так светски-дежурно, как сейчас, а прямо неприлично кокетничала с Ипполитом. Николай после душевного разговора с Соней тут же щупал горничную. Долохов в варианте «Русского вестника» застрелил русского солдата, струсившего на поле боя, другого избил до полусмерти в силу плохого настроения. Он же, прости Господи, сообщал Анатолю, что имел интимную связь с обезьяной. В планах были отношения Элен с французским генералом, с русским царем… Всего этого нет.
Толстой смягчает образы героев, прощает, снисходит. Рассуждения о том, что Толстому удалось создать образ верховного, всезнающего автора, — это общее место, чаще оно связано с тем, как убедительно Толстой описывает мельчайшие движения душ героев… но вот можно посмотреть на это и с другой стороны: высшее существо милосердно.
Прощение одних героев другими, кстати, тоже постоянный мотив книжки.
— Дай сухарика-то, чорт.
— А табаку-то вчера дал? То-то, брат. Ну, на, Бог с тобой.
Иной принципиальный читатель подумает, что он на месте второго безымянного солдата не дал бы сухарика первому безымянному солдату… реально ведь тот нехорошо поступил, не поделился, такой-сякой, табаком. Но выведен солдат, который добрее гипотетического принципиального читателя.
«Это болезнь, иначе нельзя объяснить», — говорит штаб-ротмистр об укравшем кошелек Телянине.
Умение прощать — это взгляд сверху, пафосно изъясняясь, позиция Бога. Способен или нет к прощению князь Андрей — один из ключевых вопросов книги. Он все время ставит себя выше толпы, упивается своим внутренним превосходством («И все-таки я люблю и дорожу только торжеством над всеми ими»), но Толстой проблематизирует это превосходство. Казалось бы, откуда прощать, если не с таких вершин, — но Анатоля князь Андрей смог простить, лишь когда тому отпилили ногу (только из этой сцены полевой операции в третьем томе мы, между прочим, узнали, что Анатоль был очень крупным человеком), а Наташу — лишь перед собственной смертью. Более того, в «Войне и мире» есть тяжелая тема, что Бог может не только великодушно прощать, но и равнодушно, незаслуженно отнимать… мы к этому неизбежно вернемся.
Как Толстой конструирует саму позицию говорения извне, со стороны или сверху, чем он обеспечивает авторитет голоса рассказчика, как формирует фигуру всеведущего автора, иллюзию объективности?
Ключевым оказывается сам факт расслоения, демонстрация возможности взгляда из другого пространства, ситуации, статуса. Мы много говорили выше об этом в простом топографическом смысле (закадровые звуки и т. д.), но есть и ситуации, когда функция авторитетности и всеведения возникает прямо на наших глазах, когда рассказчик раздваивается на менее и более осведомленного.
Рассказчик часто способен заглянуть внутрь героя, точно знает, как там все устроено. Напомню характеристику Анны Павловны из 1–1-I: «Иногда, когда ей даже того не хотелось, она, чтобы не обмануть ожиданий людей, знавших ее, делалась энтузиасткой». Сравним это со словами о князе Андрее в 1–1-III:
Ему, видимо, все бывшие в гостиной не только были знакомы, но уж надоели ему так, что и смотреть на них и слушать их ему было очень скучно. Из всех же прискучивших ему лиц, лицо его хорошенькой жены, казалось, больше всех ему надоело.
Выделенные «видимо» и «казалось» не могут принадлежать верховному автору с большой буквы, тот знает без «видимо». А здесь моделируется фигура, что ли, представителя автора, который условно расположен в одном пространстве с героями, оценивает их по внешним впечатлениям.
А если рассказчик «Войны и мира» может раздваиваться, сам в себе обнаруживать высшую, метафизическую, авторитетную позицию, то, наверное, может в себе ее обнаружить любой человек. Нам показывают, как можно смотреть на мир.
Вот другой тип раздвоения: рассказчик словно выбирает, выступить ему в качестве «художника», что щедро использует выразительную лексику охотника, или «комментатора», который должен быть лояльнее к далекому от тематики читателю и втискивается с уточнением в скобках, — «Русак уже до половины затерся (перелинял)»; «Собака, подняв правило (хвост)…» При этом, конечно, точка зрения охотника или любого другого героя не становится менее важной, наоборот: залогом объективности оказывается субъективность. Мы знаем (или догадываемся, чувствуем), от чьего лица дана конкретная сцена, и понимаем, почему она дана именно так. «Войну и мир» рассказывают все герои «Войны и мира».
Толстой, выражая свое отрицательное отношение к сцене смотра в рассказе Всеволода Гаршина «Из воспоминаний рядового Иванова», так мотивировал свою оценку: «Это описание, действительно, меня неприятно поразило, оно напомнило мне…» — «Смотр накануне Аустерлица из „Войны и мира“?» — «Да. Но у меня описаны там ощущения Ростова, лица, к которому автор относился объективно, а у Гаршина о них говорится, как об ощущениях самого автора, точно эти ощущения присущи всем».[88]
У Ростова на смотре — субъективное ощущение, у верховного автора знание об этом ощущении. Но верховный автор иногда спускается в текст, например в сцене с князем Андреем в гостиной, теряет верховность, принимает субъективную позицию. Автор — и рассказчик, что выше нас, и один из нас.
Солдаты неодобрительно покачивали головами, глядя на Пьера. Но когда все убедились, что этот человек в белой шляпе не только не делал ничего дурного, но или смирно сидел на откосе вала, или с робкою улыбкой, учтиво сторонясь пред солдатами, прохаживался по батарее под выстрелами, так же спокойно, как по бульвару, тогда понемногу чувство недоброжелательного недоуменья к нему стало переходить в ласковое и шутливое участие, подобное тому, которое солдаты имеют к своим животным, собакам, петухам, козлам и вообще животным, живущим при воинских командах. Солдаты эти сейчас же мысленно приняли Пьера в свою семью, присвоили себе и дали ему прозвище: «наш барин» прозвали его и про него ласково смеялись между собой.
Безухов для крестьян одновременно высший и один из других, и среди этих других — козлы и собаки, которых высшими назвать сложнее. И тут еще скрыт третий его статус: он для крестьян не один из них.
Пьер не обладает авторитетной точкой зрения на происходящее (война кажется ему хаосом), зато может в любую секунду покинуть поле боя и поскакать в Москву в ресторан. Для солдат война — обязанность, для Пьера — развлечение.
В романе очень много примеров такой подчеркнуто внешней позиции наблюдателя. Авторитетность старшего рассказчика является только крайним проявлением внешней позиции, важна сама операция постоянного овнешнения, последовательного моделирования взгляда со стороны. Способность быть субъектом, одновременно находящимся в определенной позиции и в позиции «над», может быть присуща не только рассказчику, но и героям. Что, впрочем, совершенно логично, если учитывать, что они сами и являются рассказчиками романа про себя.
Пьер Безухов — не единственный турист на поле боя: до него в такой же роли был аудитор, штабной чиновник.
Аудитор, полный мужчина с полным лицом, с наивною улыбкой радости оглядывался вокруг, трясясь на своей лошади, представляя странный вид в своей камлотовой шинели на фурштатском седле, среди гусар, казаков и адъютантов.