— Вот хочет сраженье посмотреть, — сказал Жерков Болконскому.
«Аудиторские» сцены в романе не сверхвыразительны, не вываливают горы новых смыслов. Но выразителен сам факт: Толстой попробовал еще одного героя поставить в позицию, особо принципиальную для структуры книги, в позицию одновременно «внутри» и «над».
Постоянный мотив «Войны и мира» — праздничное переживание военной опасности. «Веселы они были потому, что война была под Москвой, что будут сражаться у заставы, что раздают оружие, что все бегут, уезжают куда-то, что вообще происходит что-то необычайное, что всегда радостно для человека, в особенности для молодого»… «Пьер замечал, как после каждого попавшего ядра, после каждой потери, все более и более разгоралось общее оживление». «Оживленно радостные» люди защищают Смоленск, весело готовятся к бою солдаты. Возможно, тут уместнее говорить о психологии (компенсаторное вытеснение страха), о физиологии (адреналин!), но можно и иначе: человек как бы выходит из себя в такие моменты, он не только объект истории, но и ее субъект, он — пусть, может быть, и против своей воли, не всякий стремится на войну — эту историю творит. Он еще одновременно и ее свидетель, «высоких зрелищ зритель», по определению Тютчева. Купец Ферапонтов, не жалеющий свою лавку («Тащи все, ребята! Сам запалю!»), — тоже такой зритель.
Я уже писал о мучительном замедлении повествования в главе, когда Ростову нужно рассказать отцу о чудовищном проигрыше. Отца нет дома, страшное объяснение откладывается. Дома в этот момент веселье, были сегодня в театре, Наташа поет — и так вдохновенно поет, что Николай забывает о своих горестях.
О, как задрожала эта терция, и как тронулось что-то лучшее, что было в душе Ростова. И это что-то было независимо от всего в мире, и выше всего в мире. Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!.. Все вздор! Можно зарезать, украсть и все-таки быть счастливым…
Николай воспользовался музыкой, «высоким искусством», чтобы вознестись над реальностью на такую высоту, с которой уже не видно разницы между разными грехами, между «разорить семью» и «зарезать».[89] Автор разгоняет эту способность человека к абстрагированию до предельных степеней: вряд ли Николай всерьез думает про «зарезать или украсть», но в своем освобождении от реальности ему нужна такая сильная лексика.
Генерал Драгомиров, автор труда «„Война и мир“ с военной точки зрения», пенял[90] писателю, что князь Андрей не по чину участвует в военном совете — характерная «ошибка» Толстого, который с ее помощью дарит герою лишний «уровень», возможность глянуть с более высокой ступеньки. В этом смысле князь Андрей подобен Малаше, которая смотрит на военный совет с печи, воспринимает его как личную схватку двух дядек и, по Толстому, с точки зрения большой истории вполне права.
Вот момент с Михаилом Никаноровичем, дядюшкой Ростовых:
Дядюшка встал, и как будто в нем было два человека — один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную и аккуратную выходку перед пляской.
И поскольку субъект способен находиться одновременно на двух уровнях, то логично, что и результаты его наблюдений могут располагаться на разных уровнях. Характеры и поступки героев «Войны и мира», оставаясь, естественно, характерами и поступками частных лиц, приобретают одновременно некое обобщенное значение.
«Толстой, как никто другой, постиг отдельного человека, но для него последний предел творческого познания не единичный человек, но полнота сверхличного человеческого опыта. Толстой — величайший мастер характера, но он переступил через индивидуальный характер, чтобы увидеть и показать общую жизнь, не в том только смысле, что свойственное данному человеку свойственно и людям вообще, но и в том смысле, что предметом изображения стали процессы самой жизни, действительность как таковая… Когда князь Андрей умирает — это, конечно, смерть героя. Но в то же время — и в еще большей степени — это умирание человека»[91] (Лидия Гинзбург).
«Описывается не сражение с особенностями известной исторической эпохи, а вообще сражение» (Дмитрий Мережковский).[92]
И то же самое — в несколько ином ракурсе от Марселя Пруста: «Впечатление мощи и жизненности возникает именно потому, что все это не результат наблюдения, но что каждый жест, каждое слово, каждое действие является лишь выражением закона и мы как бы движемся среди множества законов».[93]
Возможно, даже тот факт, что герои «Войны и мира» похожи на современников Толстого не меньше, а то и больше, чем на людей начала столетия (мы этого не замечаем, а как раз современники могли замечать — в примечаниях мнения троих из них[94]), работает на эту идею обобщения. Мы читаем книжку не совсем об «эпохе 1812 года», а книгу о некоем абстрактном «общечеловеческом» времени.
«Психика» при таком подходе представляется неким бассейном, из которого персонажи могут черпать в том прочих и одинаковые психологические черты. В желании видеть во всем смешную сторону Несвицкий сходится с Жерковым, но при этом Несвицкий не ерник: сначала вместе с Жерковым смеется над несчастным Маком, а потом признает, что был неправ. Наташа Ростова и Анатоль сходны в своем доверии к секунде, к порыву, к жару момента, в горячке приключения Наташа чувствует, что между ними нет никакой преграды, эта детскость совершенно простительна неопытной Наташе и вызывает строгие вопросы к прожженному Анатолю, но это, в общем, одна и та же, иногда способная казаться очень милой, безголовость. См. в примечаниях абзац, в котором Толстой пишет о наивной порывистости Анатоля пусть не с симпатией, но с явным пониманием.[95]
Долохов сходится с князем Андреем в том, что не стоит на войне брать пленных, надо их уничтожать, хотя у Болконского это идея чисто теоретическая, а Долохов лишает пленных жизни собственноручно. Николай, женившись, так хорошо живет с Марьей, что в ревности к их любви сходятся старая графиня Ростова и Соня, имевшие, как мы помним, большие противоречия друг с другом — как раз в связи с семейной карьерой Ростова. А несколько раньше, в Воронеже, Николай, войдя в роль столичной штучки, изгибается на кресле, наклоняясь над блондинкой, женой одного из местных чиновников, переменяя бойко положение ног в натянутых рейтузах, говорит блондинке, что он хочет здесь, в Воронеже, похитить одну даму, а когда ему делают замечание, в простоте душевной не понимает, как такое веселое для него препровождение времени могло бы быть для кого-нибудь не весело: по отношению к «веселью» здесь — прямой сход с Анатолем Курагиным, по движениям — даже и с Ипполитом. В целом, мы знаем, Николай довольно далек от этих героев, но тут пользуется ровно тем же психологическим инструментарием, действует как наглый обольститель вообще.
Это вообще — результат тактики последовательного расслаивания: реальности и текста — на пласты, героев — на танцующих и при этом наблюдающих над собой, рассказчика — на локализованного и улетевшего в небеса.
«Война и мир» устроена как человек — рефлексирующий человек, который переживает внешние и внутренние противоречия, пытается ответственно смотреть на себя со стороны, удивляется, как на фоне бесконечно разнонаправленных чувств, эмоций и интересов личность все же сохраняет единство, а жизнь ухитряется продолжаться. Уровни нашей личности и пласты реальности столь многочисленны, разноприродны и иной раз враждебны друг другу, взаимодействие их столь затруднено, что, казалось бы, эта машина не должна работать — но почему-то работает.
Пожалуй, в предыдущем абзаце сформулирована основная мысль моей книжки. Но поставить на этом точку нельзя, ибо автор, Л. Н. Толстой, впрямую пытался резюмировать смысл «Войны и мира» в огромном заключении и в других историко-философских фрагментах, и стоит понять, как он сам себе объяснял происходящее.
Или он ситуацией в принципе не владеет
Какая сила движет народами. Самая скучная глава,
посвященная самой сложной части «Войны и мира», так называемой философии истории.
Тот, кто не имеет великого интереса к этой части шедевра Толстого, может пропустить и мой анализ, сразу перескочив в конец главы, к выводам, к абзацу «Суммируем. Историко-философские главы „Войны и мира“ — последовательно непоследовательный текст…». Для остальных я постараюсь изложить эту проблематику максимально компактно. Очень возможно, что у меня вышло скучно; что же, зачтите это за метаход: наблюдатель мимикрирует под наблюдаемое. К тому же наблюдатель отдает себе отчет, что его выбор цитат для анализа въедливый критик может назвать некорректным, составленным, чтобы подыграть предзаданной концепции. Это вполне вероятно: я назначил ключевыми одни положения толстовской философии истории, а кто-то другой назначит таковыми совсем другие, и сделает это ловчее.
Итак.
Выражение «должно было совершиться» (именно в такой форме, с торжественным «совершиться», не считая «должно было случиться» и других вариантов) встречается в «Войне и мире» шесть раз. В пяти последних случаях речь о «грозе двенадцатого года». В первом — о дуэли между Пьером и Долоховым:
Дело, начавшееся так легко, уже ничем не могло быть предотвращено, что оно шло само собою, уже независимо от воли людей, и должно было совершиться.
Вот это «шло само собою» будет в разных обликах являться в философских фрагментах «Войны и мира». В Сокольники мы еще вернемся, ведь дуэль — это тоже война. Однако предметом, к которому Толстой прежде всего прикладывал свою философию, была война большая, та, что на сотни тысяч персон.