В третьем томе Андрей оказывается на военном совете, анализирует выступления высоких чинов и вновь думает о том, что планы на войне ни черта не решают, зато решают индивидуальные жесты: «Когда нет труса впереди, который закричит: „мы отрезаны!“ и побежит, а есть впереди веселый, смелый человек, который крикнет: „ура!“ — отряд в 5 тысяч сто́ит 30-ти тысяч, как под Шенграбеном, а иногда 50 тысяч бегут перед 8-ю, как под Аустерлицем». Таким образом в устах Андрея происходит любопытное разделение воль: если в цитатах 2 и 4 воли «высших» и «низших» рассматривались как равноценные, то здесь выбор сделан в пользу воль «низших».
Ответить Андрею Толстой сначала призывает меньшого брата, Николая Ростова. Тот рассуждает о подвиге генерала Николая Раевского, который пошел в атаку вместе с двумя юными сыновьями. В реальности такого эпизода не было[96], но нам важна точка зрения Ростова.
Во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что им было за дело до нежных, родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом от того, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву? И потом зачем тут, на войне, мешать своих детей? Я бы не только Петю-брата не повел бы, но и Ильина даже, этого чужого мне, но доброго мальчика, постарался бы поставить куда-нибудь под защиту.
Индивидуальный жест, самый наигероический, объявляется бесполезным.
Что — по закону качелей — не мешает Ростову в следующих сценах заметить неровность строя неприятеля, сказать командиру: «Андрей Севастьяныч, ведь мы их сомнем», пустить вперед коня, возглавить победную атаку и утвердить роль личности в конкретной истории, присоединившись к князю Андрею в заочном споре с автором «Войны и мира».
Это абсолютно органично для художественной системы «Войны и мира»: герои совпадают по одним пунктам и не совпадают по другим, а идеи приходят в противоречие с реальностью. Но сам автор хочет выразиться определенно, однозначно, и сейчас мы пробуем понять, что он хочет сказать «от первого лица».
В начале второй части третьего тома Толстой заново проворачивает колесо рассказа о ничтожности личных воль: Наполеон «не мог не приехать в Дрезден, не мог не отуманиться почестями, не мог не надеть польского мундира, не поддаться предприимчивому впечатлению июньского утра…» Это мы уже слышали, руководят высшие причины. Нас продолжает интересовать природа этих причин.
Допустим, что должны были люди Европы, под предводительством Наполеона, зайти в глубь России и там погибнуть, и вся противуречащая сама себе, бессмысленная, жестокая деятельность людей — участников этой войны становится для нас понятною.
Провидение заставляло всех этих людей, стремясь к достижению своих личных целей, содействовать исполнению одного огромного результата, о котором ни один человек (ни Наполеон, ни Александр, ни еще менее кто-либо из участников войны) не имел ни малейшего чаяния.
Повторено, что целью истории являлась гибель людей (в данном случае, как можно понять из цитаты, лишь людей Европы, а не любых), повторено также, что руководит всем Провидение: это обновление лексики (раньше были «исторические цели»), но не сути. Зачем истории нужна гибель людей Европы — по-прежнему неясно. Но подтверждено, во-первых, что высшая цель может быть такой, и это Толстого ни на секунду не смущает, и появляется новая мысль: торжеству этой цели содействует стремление людей к достижению личных целей. Какова же, по мнению автора, природа человека, что его естественные желания приводят к массовым военным катастрофам? Пока оставляем этот вопрос, позже он всплывет сам.
Далее Толстой рассказывает, что французская армия погибла, слишком длинно растянувшись по территории России, — эта проблема проявилась и при наступлении, и при отступлении от Москвы. Звучит логично, растянувшуюся армию бить легче, нарушены внутренние связи, опаздывают обозы, дубина народной войны колошматит разрозненные группки противников. Но эту логику нельзя атрибутировать полководцам, чтобы не признавать за ними способности влиять на развитие событий, потому Толстой категорически отвергает возможные предположения о соответствующем замысле русского командования, о том, что мог существовать план заманивания врага вглубь страны. Утверждает, что все действия русского главнокомандования противоречили такому плану.
Факты говорят очевидно, что ни Наполеон не предвидел опасности в движении на Москву, ни Александр и русские военачальники не думали тогда о заманиванье Наполеона, а думали о противном. Завлечение Наполеона в глубь страны произошло не по чьему-нибудь плану (никто и не верил в возможность этого), а произошло от сложнейшей игры интриг, целей, желаний людей — участников войны, не угадывавших того, что должно быть, и того, что было единственным спасением России. Все происходит нечаянно.
Содержание формулы «то, что должно быть» уточнилось: это не просто взаимное уничтожение, а именно такое течение войны, что закончилось спасением России. Но тут целый куст противоречий. Почему высшие силы решили, что победить должна Россия, отчего именно у нас эта привилегия? Если она у нас есть, то зачем сотни тысяч русских погибли, прежде чем Наполеон покинул Россию, зачем тысячи городов-деревень были разорены? Хороша привилегия, лучше обойтись без нее, если победа требует таких жертв. И наконец, «все происходит нечаянно». То есть как нечаянно, это ведь совершенно не совпадает с мыслью, что у Истории есть высший смысл. Да и со сложнейшей игрой интриг не вполне совпадает.
Хороший игрок, проигравший в шахматы, искренно убежден, что его проигрыш произошел от его ошибки, и он отыскивает эту ошибку в начале своей игры, но забывает, что в каждом его шаге, в продолжение всей игры, были такие же ошибки, что ни один его ход не был совершенен. Ошибка, на которую он обращает внимание, заметна ему только потому, что противник воспользовался ею. Насколько же сложнее этого игра войны, происходящая в известных условиях времени, где не одна воля руководит безжизненными машинами, а где все вытекает из бесчисленного столкновения различных произволов?
Эту мысль — что руководит событиями не одна воля, а сложение произволов — мы уже слышали неоднократно, но неоднократно же она была отвергнута в пользу идеи, что всем руководит высшая сила. Впрочем, в цитате 7 звучало, что сложение произволов каким-то образом совпадает с высшей целью, что между ними нет противоречия. Этот фатализм пугает не просто безысходностью, которой веет от всякого фатализма, но еще и удвоением этой безысходности: мало того, что все предопределено и поэтому нет смысла дергаться — его, этого смысла, не было бы в любом случае, поскольку сложение воль привело бы к тому же результату, что и действие безличных сил истории.
Зато появляется важный практический вывод: истории нельзя мешать, побеждает тот, кто оседлал ее как волну и позволяет событиям идти своим чередом. Главный символ этой идеи Кутузов, который читает князю Андрею целую лекцию, несколько раз повторяя, что главное — терпение и время.
Да, немало упрекали меня, — сказал Кутузов, — и за войну и за мир… а все пришло вовремя (тут речь идет о былых успехах Кутузова в турецкой войне. — В. К.). Tout vient à point à celui qui sait attendre [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать]. A и там советчиков не меньше было, чем здесь… Если бы всех слушать, мы бы там в Турции и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. И французы тоже будут! Верь моему слову, — воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, — будут у меня лошадиное мясо есть!
— Однако должно же будет принять сражение? — сказал князь Андрей.
— Должно будет, если все этого захотят, нечего делать… А верь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время…
И князь Андрей после свидания с Кутузовым возвращается к своему полку совершенно успокоенным. «Способность спокойного созерцания хода событий», умение не помешать ничему полезному, понимание неизбежного хода событий, умение отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной воли — вот в чем Болконский видит гениальность Кутузова-полководца. В том, что он не ведет, а следует «законам истории».
В дальнейшем этот комплекс идей будет неоднократно повторен в описании военных событий, в словах князя Андрея, обращенных к Пьеру, а в менее манифестированном виде эта идея появлялась в книге и раньше. Багратион, второй полководец, к которому Толстой относится с симпатией, при Шенграбене, не будучи в силах, как и любой другой человек, видеть общую объективную картину битвы и, соответственно, отдавать адекватные приказания, ведет себя совершенно по-кутузовски, приказаний никаких не отдает и только старается делать вид, что все, что делается по необходимости, случайности или воле каких-то младших начальников, делается пусть не по его приказанию, но согласно с его намерениями. Там князь Андрей замечает, что благодаря такту, который выказывает Багратион, присутствие его решает чрезвычайно много: солдаты и начальники успокаиваются и оживляются.