Главные роли (сборник) — страница 52 из 55

– Дура, приличный мужик, холостой, непьющий, с зарплатой, чем он тебе не хорош?

– Всем хорош, – смеясь, отвечала Ивочка, – всем хорош, но не мне, – каламбурила она.

– Господи, какая же ты идиотка, – возмущалась мать. – Ну что ты в этом ханурике нашла? Губишь свою жизнь, а сколько осталось бабьего века? Это шанс, и хватать его надо обеими руками.

– Не умею, – отмахивалась Ивочка. – Спасибо тебе за хлопоты, но у меня все хорошо, – убеждала невестку Ивочка.

– Хо-ро-шо? – делала круглые глаза мать. – И вот это все ты называешь «хорошо»? Ну живи как знаешь, а вообще-то ты слабоумная, – спокойно заключила мать.

– Нет, – тихо возразила Ивочка, – просто я его люблю, да что ты знаешь о нем? Он – личность, яркий и талантливый человек.

Мать не ответила и только со вздохом безнадежно махнула рукой:

– О чем с тобой говорить?

Отец, правда, упросил Ивочку встретиться с Генрихом еще раз. Вдруг… Ничего подобного. Они прошлись по улице, сходили в кино, а потом Ивочка извинилась и уехала домой. Что же, каждый видит свое счастье по-своему. Ее, Ивочкино, счастье в лице пьющего и маргинального Яшки теперь приводило к ней в дом свою дочь – тихую долговязую Маринку. И Ивочка уже заботилась и о ней. Теперь Маринку Ивочка водила по музеям, покупала ей книжки и вязала мохеровую кепочку с жестким козырьком – модную в то время. Но годы не проходили мимо.

Ивочка постарела, пополнела, и в ее чудесных волосах уже вовсю блестели серебристые нити. Теперь я ездила к ней не часто – во-первых, почему-то стеснялась Яшки, во-вторых, слегка ревновала к молчаливой и угрюмой Маринке да и просто закрутила своя молодая и пестрая жизнь. Но Ивочкиной любви хватало на всех – и когда у меня случалась очередная сердечная драма, мы болтали часами с ней по телефону. Потом к Ивочкиной жизни все привыкли и уже перестали это обсуждать. На свой пятидесятилетний юбилей Ивочка накрыла роскошный стол – сациви, пироги, холодец, заливное. И собрала много гостей – Ивочкины коллеги по институту, соседи, вся ее нехитрая родня. Я прибыла с кандидатом в мужья и тщательно скрываемой ото всех двухмесячной беременностью. Мы поцеловались с Ивочкой в тесной прихожей, и меня впервые замутило от ее духов – конечно, все того же ландыша. Яшка сидел во главе стола в белой сорочке, в галстуке и новом костюме. Тамадил он изо всех сил и прочел стихи, посвященные Ивочке, – удивительно трогательные и глубокие. Его дочь Маринка таскала на кухню посуду и грела горячее. Было шумно, весело, сытно и плотно накурено. Я все время выходила на балкон, накинув шубу – подышать свежим морозным воздухом. Ивочка вышла ко мне, накинув на плечи шаль.

– Какой срок? – тихо спросила она.

Я ответила.

– Ну, дай-то Бог, парень, по-моему, славный, – благословила она. – А знаешь, я сегодня действительно счастлива. Здесь самые близкие и родные мне люди.

Ивочка почему-то грустно вздохнула и замолчала. Потом, словно отряхнув с себя грусть, она спросила: – Ну как тебе Раисины пироги? И добавила: – Печь она большая мастерица.

К концу вечера Яшка, конечно, напился и заснул прямо в кресле с открытым ртом, откинув назад голову с уже сильно поредевшими кудрями. Потом пили чай и пели песни – про улицы Саратова и про того, кто спустился с горочки.

По дороге домой мать не умолкая сокрушалась по поводу загубленной Ивочкиной жизни. А мой любимый удивился и сказал, что Яшка ему вполне понравился и что он колоритная и яркая личность.

– Личность? – возмутилась моя мать и обиделась на моего жениха дня на три. Отец долго молчал, а потом мягко возразил – она, его сестра, конечно, заслуживает лучшего. Мать не задержалась и ответила, что каждый имеет то, чего заслуживает. Такой фактор, как любовь, она обычно не учитывала. Я в разговоре не участвовала – у меня кружилась голова, и меня здорово мутило. Все это продолжалось еще какое-то время, пока Яшка не умер. Несколько дней он не появлялся ни дома, ни у Ивочки. Обе встревоженные женщины бросились его искать. Нашли. В судебном морге спустя неделю. Как потом выяснилось, подобрали его на улице уже мертвым, с пробитой головой где-то в районе Пироговки. Ничего, конечно, выяснять не стали, и оставалось только гадать, что скорее всего этот вечный Дон Кихот с кем-то связался или вступил в неравный спор, а может, защищал свои незыблемые принципы или женщину, в конце концов. А может, просто порезвилась шпана – могло быть все, что угодно в нашем неспокойном городе. Да и какая в принципе разница?

Хоронили его и Раиса, и Ивочка, естественно, сидевшие на табуретках по обе стороны гроба. Поминки собирала Раиса, и таким вот странным образом мы попали к ней в дом. И тут я впервые увидела Яшкины картины – это была графика, что-то черно-белое, иногда уголь разбавляла рыжая сангина. Сюжеты были странные и притягивающие – почему-то католические, устремленные в небо шпили грациозных костелов, старые московские дворы и странные портреты – одинокие мужские фигуры с нечеткими, будто смазанными чертами лица. Потом Яшкина уже взрослая дочка Маринка достала толстую общую тетрадь в коричневой дерматиновой обложке. Это были Яшкины стихи. Оказывается, он писал их всю жизнь. И Ивочка тихо, вполголоса начала их читать. Все притихли. Мы были ошеломлены. Это была истинная поэзия – глубокая, трепетная, сильная и печальная, раскрывающая все закоулки такой таинственной и яркой Яшкиной души. Теперь нам стало многое понятно. И уже вполне реально мы представляли масштаб его личности и абсолютную трагедию его в чем-то нелепой жизни. Хотя, если вдуматься, почему же трагедию? Ведь он был любим двумя достойными женщинами – широкой, открытой, по-простому мудрой и всепрощающей Раисой и тонкой, трепетной и интеллигентной Ивочкой. Да нет, какое там, разве поскупилась судьба, выбросив ему определенно два туза – двух прекрасных и любящих женщин? И теперь мы понимали, что любить его вполне было за что. Хотя вряд ли любят «за что-то». Яшкина дочка Маринка окончила университет и вышла замуж за аспиранта с мехмата. Такого же тощего, носатого и молчаливого, как она сама. Были они похожи, как брат с сестрой. Вскоре они укатили в Америку. Там у них, безусловно, были перспективы. Раиса много хворала, и Ивочка помогала ей. Вместе они ездили к Яшке на могилу. Вдвоем. Крепко держа друг друга под руки. Потом Ивочка похоронила и Раису. Вышла на пенсию, стала седой как лунь, но по-прежнему, оставалась красавицей – те же темные платья с пояском, только уже без декольте, а со стойкой, та же нитка жемчужных бус на шее, тот же запах ландыша. Маринка звонила ей регулярно. Там, в Америке, у них было все хорошо. Два прекрасных программиста, зарабатывали они замечательно, родили двух девчонок-близняшек и очень звали Ивочку к себе в гости. Она все отнекивалась, а мне признавалась, что просто страшится такого долгого путешествия. Но все же мы ее уговорили. Вместе с ней мы покупали дежурный набор сувениров – гжель, хохлому, льняные скатерти, мельхиоровые ложки. Я отвозила Ивочку в Шереметьево и, конечно, не думала, что прощаюсь с ней навсегда.

Из Америки Ивочка не вернулась – Маринка уговорила ее остаться там. Насовсем. Ивочка звонила мне, плакала, советовалась, рассказывала, как чудесно приняла ее Маринкина семья – и муж, и девчонки. Говорила о том, какой чудесный у Маринки дом – в лесу, где ходят под окнами косули и огромные дикие индюки и куда даже однажды забрел маленький бурый медвежонок. Она много плакала и смеялась и говорила, что очень скучает по Москве и по своим книгам, но все же было очевидно, что она счастлива и наконец не одинока. Да нет, даже больше – у нее была большая и дружная семья. На фотографиях она стояла рядом с Маринкой – теперь еще больше ставшей похожей на своего отца, – такой же худющей, длинноносой, с густыми темными кудрями, небрежно разбросанными по плечам. Ивочка сменила свои темные строгие платья на джинсы и свободные светлые рубашки. Теперь она была вполне американской пожилой леди – белые кроссовки, темные круглые очки. Чужая немножко, но, по-моему, абсолютно счастливая. А потом наша Ивочка вышла замуж. Да-да, именно замуж. За отца Маринкиного мужа. Вдовца, но крепкого и вполне симпатичного старикана.

– Совсем не успеваю читать, – жаловалась мне в письмах Ивочка. Они с мужем много путешествовали – Париж, Амстердам, Лондон, Тель-Авив. Отовсюду Ивочка присылала мне снимки – Эйфелева башня, Биг-Бен, Кельнский собор, а рядом она сама и ее славный муж. Глядя на эти фотографии, с усмешкой я вспоминала, как моя мать пророчила Ивочке невеселое будущее и одинокую старость. И еще думала я о том, как никто ничего не знает. И даже не может предположить. И про метаморфозы жизни, и про ее непредсказуемость, и про удивительные витки судьбы.

Я попала в Америку уже после Ивочкиной смерти – встретиться при жизни нам, увы, уже не удалось. Приехала к Маринке, и она отвезла меня на тихое и чистое американское кладбище – безукоризненно стриженный газон и абсолютно одинаковые строгие, без помпезности, гранитные плиты. Мы долго и молча стояли у могилы, а потом Маринка повезла меня к себе. Ее дом оказался вполне стандартен – обыкновенный американский дом, очень скромный на вид и гениально функциональный внутри. Было видно, что в доме живут математики. А вот сад был прекрасен. Вернее, не сад, а настоящий дикий лес, облагороженный только слегка, – у дома небольшие клумбы каких-то неведомых мне желтых цветов и невысокие, почти круглые, кусты с ярко-алыми бусинами ягод. Горели красно-оранжевым цветом невысокие клены с узкими длинными листьями.

– Канадские, – объяснила Маринка.

Осенний день был на излете – по-летнему теплый и тихий. Маринка ловко разожгла на террасе барбекю и стала жарить большие плоские куски мяса. Я сидела в плетеном кресле и смотрела на лес. Мы обе молчали. Потом приехал с работы Маринкин муж, и мы сели ужинать. Накрывала она уже в доме – к вечеру стало заметно прохладнее. Выпили вина – помянули ее непутевого отца, терпимицу мать и, конечно же, Ивочку.

– Знаешь, – задумчиво сказала мне Маринка, когда мы вышли покурить на террасу, – а она ведь нам очень украсила жизнь. Просто украсила одним своим присутствием, понимаешь?