Главные слова — страница 13 из 18

Всё раздолье теперь остальным —

на котором очнутся вокзале?

Там с земли поднимается дым,

там и рельсы небось разобрали.

Я поближе придвинусь к тебе,

нам колёса стучат, как копыта.

Погуторим о русской судьбе,

о жокейской судьбе Ипполита.

Может быть, он почует беду

и закается гнать до упора?

Может быть, мы проснёмся на льду,

посредине степного разора?

Но всё катит и катит вагон

с бубенцами небесного лада

в новый год, в новый год, в новый год,

и не кончилась наша баллада.

Станом – примула весенняя…

Станом – примула весенняя,

а глазами – будто рысь.

Я люблю твоё веселие,

не люблю твою корысть.

Повзрослевшая в двадцатые,

натерпевшаяся бед,

между пьющими кацапами

что ты делаешь, мой свет?

Дрогнет чашечка кофейная

возле белого лица.

Верно, ты жена трофейная

командарма-удальца.

Прежних золотопогонников

след простыл и путь забыт.

На комоде восемь слоников,

а один вчера разбит.

Грозный лик на шёлке вышили,

алой тканью пальцы жжёт.

Разве вы ещё не слышали,

как поёт нарком Ежов?

Ты подумай, с кем ты дружишься,

наши люди на посту.

Чёрный ворон, что ж ты кружишься,

что ж тебе невмоготу?

Ночью всё решим по совести,

кто ударил – не предаст.

А лекарство от бессонницы —

и от жизни в самый раз.

Фронтовые сто грамм, но не больше, хорош…

Фронтовые сто грамм, но не больше, хорош.

Не стесняйся, кури и здоровью вреди.

Ты не знаешь, что встретит тебя впереди

и какую судьбу на дорогах найдёшь.

За холмом, за пригорком, за серой рекой,

за истерзанным в дым дубняком вековым.

То ли честь, то ли правду о жизни людской,

То ли в землю зароет тебя побратим.

Встань для общего фото с чужой дорогой,

с офицерской женой, как с любимой страной.

За спиною – вскипающий аэродром.

Выпей малую чарочку, это не бром.

Ты к ракушке ушной приложи телефон,

и на память о зелени крымских долин

вдруг послышится шум подступающих волн,

неминуемо тонущий в гуле турбин.

В крайний раз подмигнула тебе замполит,

видно, чем-то ей нравишься – впрочем, забудь.

У неё материнское сердце болит

и медаль украшает высокую грудь.

Помолчи, покури, своё сердце согрей,

ты в заботах её только малая часть.

Ей за тысячи тысяч других матерей

холодеть и стареть, провожать и встречать.

Болгарину, греку, пшеку…

Болгарину, греку, пшеку

война точно рыбе зонт.

А русскому человеку

сказали «на фронт» – на фронт.

Он зря языком не треплет,

сказали «в поход» – в поход.

Сказали – и он отребье.

Сказали – и он народ.

Из спален и из развалин

поднимется в полный рост,

и снова товарищ Сталин

в Кремле возглашает тост

за винтики, за шурупы,

за болт и за саморез.

За тех, чьи простые трупы

легли на порог небес.

Сказали – и он распарен,

расслаблен и пьёт пивко.

Сказали – и он Гагарин,

и звёзды недалеко.

Заворожённая просторами…

Заворожённая просторами,

с незастеклённого балкона

ты говоришь, как будто в сторону:

«Гробы приходят в регионы».

Ты скоро вещи запакуешь,

уедешь с дочерью на дачу.

Ты говоришь, как будто куришь,

хотя не пробовала даже.

Москва ночует в винотеках,

зазря идёт от дома к дому

искусный в ловле человеков

апостол в чине военкома.

Солдаты знают вкус победы,

он вроде горький и солёный.

Артистов тешат ганимеды,

гробы приходят в регионы.

Туда, где скоро сев озимых

и не забыли про надои,

то на камазах, то на зилах

приходят в ящиках герои.

А им навстречу так спокойно

идут на смерть живые лица,

и всей Москве не хватит пойла,

чтоб окончательно забыться.

Далеко от передовой…

Далеко от передовой,

после чарочки медовой

мужики поют.

Замерзает ямщик в степи,

чёрный ворон кружит – не спи,

продолжай маршрут.

Далеко от передовой,

в драной кухоньке под Москвой,

перед банкой шпрот

допоздна мужики поют

не про то ли, как берег крут,

как невеста врёт.

В тёплом городе на Томи

полюби меня, обними,

спрячь между грудей.

Унесёмся на край земель,

в заповедное царство Хель

от лихих людей.

Эта песня на ход ноги

расширяет свои круги,

дребезжит окно.

То ли ворон верёвки вьёт,

то ли дева крылами бьёт,

то ли всё одно.

В Пензе, Вологде, Костроме,

на Дону и на Колыме

всё слышней, слышней.

То ли жизнь, будто Русь, длинна,

то ли смерть, будто степь, пьяна,

да и шут бы с ней.

Ворон девичий – бровь, коса.

Магазинная колбаса,

бородинский хлеб.

Льётся песня вразнос и в лад,

достигая десятых врат

и двадцатых неб.

Пляжное лежбище Схевенинген…

Пляжное лежбище Схевенинген

помнит московский абориген.

Скользкие гады в тарелках у дам.

Рядом в тюрьме умирал Слободан.

Красный трамвай уползает наверх.

Долго живёт европейский навет.

Шустрому выводку арапчат

гуси: «Гаага, Гаага», – кричат.

Низкая кромка закатной земли,

гуси твои никого не спасли.

Смуглые дети бегут за гусём.

Может, и мы никого не спасём

в северном море, в нелепом суде.

Больше ни разу и больше нигде

наша в Гааге не ступит нога.

Может быть, только на горло врага.

А ты сентиментален, я смотрю…

А ты сентиментален, я смотрю:

заплакал, подводя итоги года.

Я никогда слезами не сорю.

Ну, разве что когда цветёт природа

и враг цветёт, овсяница моя,

а то и тимофеевка – неважно.

И если слышу песню соловья,

бывает, что в глазах немного влажно.

От пёсьих бед теряю я покой,

сочувствую воробушкам-калекам.

Могу чуть-чуть поплакать над строкой,

но ни за что – над взрослым человеком.

Мне не дано ронять слезу у ям,

в которых человечество зарыли.

Прости мне этот пятистопный ямб,

его нашёл я на чужой могиле.

Бывают слёзы от лихих приправ,

но мимо человеческого горя

я прохожу иначе: пальцы сжав,

с судьбой не соглашаясь и не споря.

Людское горе больше наших слёз,

и среди ночи, сердцем каменея,

я чувствую, как я к земле прирос

и не моя слеза плывёт над нею.

Я тебе придумал колыбельную…

Я тебе придумал колыбельную —

делать было нечего зимой —

от всего текущего отдельную

и себе не равную самой.

Я тебе придумал непохожую

ни на что считалочку для сна.

Как её умом ни подытоживай,

ни к чему не сводится она.

Я тебе судьбу большую выберу,

золотыми нитями прошью.

Я тебе спою её по вайберу

и отдельным файлом перешлю.

Это лучше, чем твоё снотворное.

Это всё, что я пока успел.

С ней тебя грядущей ночью чёрную

не разбудит даже артобстрел.

Крыши в снегу и машины в снегу…

Крыши в снегу и машины в снегу.

Было на редкость обманчиво лето.

Жизнь человека и смерть человека

в ёлках запутались и ни гу-гу.

Между деревьев не слышно «ау»,

замерли девы, друг друга не ищут.

Лишь вертикальная белочка рыщет

вверх или вниз по сухому стволу.

Вот человек отошёл от жилья

дело обдумать на две-три затяжки.

Если покажутся сёстры-близняшки,

не перепутай, какая твоя.

Смотри, двенадцать человек…

Смотри, двенадцать человек

идут из темноты,

пересекая русла рек —

им не нужны мосты.

Они идут через Донец,

идут через Оскол,

минуя белый останец

и головешки сёл.

Они идут врагу назло

без касок, без брони.

Двенадцать – ровное число.

Но люди ли они?

О нет, они не мертвецы

с червями на перстах

и не восставшие отцы —

нам проще было б так.

Быть может, классики пера —

Державин, Тютчев, Блок?

Пока ещё не их пора,

им встать не пробил срок.

Они не ангелы – ни крыл,

ни перьев у них нет.

Пешком вдоль свеженьких могил

идут они чуть свет.

Да, их двенадцать. Да, из тьмы —

попробуй их сломи…

А приглядеться – это мы

идём, чтоб стать людьми.

Из лёгких тканей цифровых

мы скроены на ять,

но нас ведёт в ряды живых

искусство умирать.

Искусство проходить сквозь смерть,

одолевая страх.

И мы пришли олюденеть

на этих рубежах.

Проезжает мимо дома…

Проезжает мимо дома,

где в цветах балконы,