Главные слова — страница 17 из 18

И сок гранатовый никак

нам не напомнит о разрывах,

и о внезапности атак,

и о случайностях счастливых.

Мы им напьёмся допьяна,

потом очнёмся и заметим,

что погребённая война

иначе снится нашим детям.

Они рисуют лик войны

красивым, ласковым, нестрогим.

Они почти что влюблены

в неё на радость педагогам.

И кто-то в класс ворвётся: «Нет,

мерзее не было старухи!»

Но где же взять её портрет?

Они к рассказам нашим глухи.

И станет модным аромат,

знакомый нам как трупный запах.

А значит, вновь глаза глядят

с привычным холодом – на запад.

Такого лета не было, наверное, лет сто…

Такого лета не было, наверное, лет сто.

Не знаю, осень будет ли, но хочется дожить.

Я превратил поэзию в осиновый листок:

повеет ветер ласково, а он уже дрожит.

Все облака с котомками бегут за Верхний Ларс.

Земля – корзина с фруктами, не счесть её даров.

Я превратил поэзию в пропагандистский фарс,

в солдатскую харчевню на стыке трёх дорог.

На привокзальной площади стою на смех врагам.

А чем мне это выгодно, узнаете, когда

в пастушескую дудочку задует ураган

и голосом кукушки заговорит орда.

Расставаться со мной? Расставаться со мной…

Расставаться со мной? Расставаться со мной

не спеши – мы ещё не сходились.

Дорогая земля, дорогой перегной,

мы друг в друга ещё не влюбились.

Между нами ещё и не начат роман,

ещё страсти не ведали пылкой.

Ещё только к тебе подхожу, океан,

со своей рукописной бутылкой.

Я пока ещё толком не знаю тебя,

как попало тебя называю:

то ли тёмная речка в конце октября,

то ли южная ночь грозовая.

Буйная растительность, однако…

Буйная растительность, однако.

Главное, пока не началось

наступленье холода и мрака

в мире, продуваемом насквозь.

Главное, что солнышко нагрело

теплохода белые бока

и танцует лодочка на гребне.

Главное, что русская река.

Русская, как школьная задача,

до звонка решённая в уме.

Белый гравий и песок горячий.

И, конечно, церковь на холме.

Женщина застыла на пороге

и дитя готовится внести.

И кафе, где сиживали боги,

как всегда, откроют к десяти.

Главное, что лето не проходит,

только пролетают облака.

Можно сесть на этот теплоходик,

можно посмотреть издалека.

В этой сутолоке московской…

В этой сутолоке московской

нелегко усидеть в седле,

и профессор Майрановский

доживает в Махачкале.

Рядом плещется море синее,

по дорожке идёт мулла.

Свои руки простёрла химия

в человеческие дела.

Эти руки в крови и рвоте

здесь нащупали свой предел.

Если вы до сих пор живёте,

знать, профессор недоглядел.

Расцвели города, районы,

в них итожат свои деньки

провалившиеся шпионы,

полицаи и следаки.

Кто косится из тьмы прихожей,

позвонит ли горсвет, горгаз.

Кто заранее чует кожей:

это снова не к нам, не нас.

Кто накидывает на плечи,

обрывая с прорехи нить,

телогрейку, навеки зэчью —

не согреться, так пофорсить.

Или в праздник у пионеров

блещет выправкой удалой:

поглядите, какие нервы,

хоть пили их бензопилой.

Жил в тоске многоподъездной…

Жил в тоске многоподъездной,

где панель, а не кирпич,

никому не интересный

дядя Женя, старый сыч.

Он обругивал мальчишек,

что с мячом наперерез.

Из-за пенсионных книжек

он ходил, ворча, в собес.

Он доказывал кассирше,

что четыре – дважды два.

Он смотрел на вещи ширше:

вещи больше, чем слова.

Чем бывал он в жизни занят,

толком я не узнавал.

Он сидел. За что – Бог знает.

Он когда-то воевал.

Он переправлялся через

Днепр – и там почти погиб.

Дядя Женя – лысый череп.

Дядя Женя – чайный гриб.

Кто б подумал, что бывают

и такие времена.

Я за тех, кто доживает,

вместе с ними пью до дна.

Я и сам из тех инкогнит,

разбежавшихся волчат.

Хорошо, что нас не помнят,

в дверь ночами не стучат.

А стучат одни костяшки

домино на целый двор.

Вышел в клетчатой рубашке

Дядя Женя на простор.

Впереди в багровой пене

диск садится за рекой.

Позади у дяди Жени

нету тени никакой.

Хороший добрый русский человек…

Хороший добрый русский человек

живым уже не выйдет из палаты,

как будто попросился на ночлег

и растворился среди мягкой ваты.

Ему кричали некогда: «Фашист», —

приравнивали к нравственным пигмеям,

а он был трезв умом и сердцем чист,

хотя любил и водочку к пельменям.

Хороший, старомодный, как вокзал

в провинции в день яблочного Спаса.

Возможно, он и сам вокзалом стал,

где есть буфет, и лавочки, и касса.

И в нём тюки, тележки, беготня,

цыгане продают цветные кольца.

И в нём, как будто вновь у нас война,

вповалку засыпают добровольцы.

То и дело ёлки по краям…

То и дело ёлки по краям,

и опять всё ёлки да моталки.

А дорога нам – из яма в ям,

на колах ежовые мочалки.

Заплетает санные следы

вьюга аж до самого апреля,

и ямские избы до Орды

пролегли янтарным ожерельем.

Что же мы не видели в Орде?

Лисьи шубы, заячьи ушанки?

Всё у них в Орде, как и везде,

как на каждом нашем полустанке.

Так что лучше скажем «тпру» да «ну» —

многовато платим за прогон-то —

и соскочим в вечную весну,

что зажглась в чертогах Ферапонта.

Вот оно – и озеро, и лёд,

вот они – заросшие овраги.

Здесь никто нас больше не найдёт,

никакие ханские баскаки.

Здесь нужны терпение и труд,

здесь кольца спаялись половинки.

Здесь нас напоследок отпоют

и айда к цыганам на поминки.

Теперь хоть волком вой, хоть ветром вей…

Теперь хоть волком вой, хоть ветром вей,

мы заплутали тут,

и понимает инок Филофей,

что наши не придут.

Они размякли на своих морях

и сдали город свой.

У них златые клетки, говорят,

и полон плен халвой.

Два Рима пало, третий вот стоит

без видимых опор.

Он лист осины, он осенний скит,

вечерний разговор.

Ещё не кремль, не укреплённый град,

а вдохновенный бред,

и наших нет на сотни вёрст подряд,

на сотни лет.

К нам не стремятся братские полки

и не спешит обоз.

Пора бы, инок, намолоть муки:

вот рожь, а вот овёс.

Всё перемелют века жернова,

но ты ещё живой,

и обрастают тихие слова

гранитной кожурой.

Шёл дождь, а теперь затишье…

Шёл дождь, а теперь затишье.

Дорога в полях пуста.

На север от Перемышля —

ахматовские места.

Тот берег держали русские,

а этот низинный шмат,

где зарослей ветки хрусткие,

забрал себе хан Ахмат.

Он войско поставил юртами,

велел разводить костры.

В сапожках с носами гнутыми

маячит он близ Угры.

С востока и с юга преданный,

с тамгой неудач на лбу,

он хочет одной победою

исправить свою судьбу.

Стрела просвистела перьями,

умчались гонцы в закат.

Он хочет спасти империю.

А эти чего хотят?

Все эти князьки болотные,

немые лесовики.

Колодные, подколодные,

косматые мужики.

Распашете неудобины,

посеете лебеду.

Какую страну угробили,

блистательную Орду!

Он хочет решить оружием,

кто раб, кто великий хан.

Тихонько в Кремле за ужином

хихикает князь Иван.

Я иной. Я прошёл целиной…

Я иной. Я прошёл целиной

от пустынь до таёжной границы.

Я окутал весь мир пеленой,

и народам недоброе снится.

Череп мой водрузил на копьё

вместо знамени парень не промах.

Про меня заливное враньё

подавали послам на приёмах.

Про меня на глазу голубом

отвечали: не помню, не знаю.

Только я прорастаю грибом

на подзолах заветного края.

Говорят, не один богатей

в городке, моим словом хранимом,

перед сном вызывает детей

и пугает моим псевдонимом.

Я сработан из синего льда,

хоть порою бывал из гранита.

Если смертных страшат холода,

значит, здесь ничего не забыто.

Значит, вжился я в эту страну

и её никогда не покину.

То иголкой под сердцем кольну,

то слезой на реснице застыну.

Говорил старик в глухой Сибири…