но тех музыкальных воспитанниц в койку
ему не пускала жена.
Дивились водители ГАЗов и ЗИЛов
в дорожной столовой «Восход»,
какой замечательный Виктор Гнездилов
так просто меж ними живёт.
Но скажут и дамы из местного хора,
встречаясь в салоне красот,
как твёрдо Гнездилова Элеонора
семейную шхуну ведёт.
Она выбивает асбест из подушек,
готовит из хны мармелад
и шкурки, оставшиеся от лягушек,
не выбросит – пустит в салат.
Бытует в посёлке такая примета:
быть Виктору навеселе,
когда его Эля на бал Бафомета
летит на фамильной метле.
Твердил ему в детстве покойный родитель,
касаясь его головы:
«Ты Виктор, а стало быть, ты победитель,
Гнездиловы все таковы».
И он побеждает в баталиях спальных,
легко напоив и раздев,
то дев живописных, то дев музыкальных,
то конной полиции дев.
Но рвенье его испаряется скоро,
и вот он стоит у стекла
и думает: «Милая Элеонора,
ну где тебя носит метла?»
путник с надвинутым капюшоном…
путник с надвинутым капюшоном
идёт по улицам заснежённым
стучится в дом и в соседний дом
пустите на ночь плачу добром
причитает молится но куда там
всюду хозяйка встаёт с ухватом
путник обязан быть гоним
ещё и собак пошлют за ним
долго ли коротко зимней порой
по первому следу идёт второй
голова замотана башлыком
не скулит не молится ни о ком
ты хозяин рядом держи топор
может это каторжник может вор
а хотя не просится на ночлег
может и хороший он человек
вот и третий идёт по их стопам
примерзла дудка к его губам
дудка поёт голосами птиц
шапка надвинута до ресниц
это уже точно лиха судьба
надо прятать детушек в погреба
а не то возьмёт уведёт дитя
и в сугроб вморозит его шутя
пока не исполнится зимний срок
каждый путник должен быть одинок
когда их сделается шесть
они составят слово смерть
а пока мой милый спокойно спи
вон только четвертый идёт из степи
кто таков отсюда не разглядеть
он укутан снегом и в снег одет
из головы его валит снег
может он и вовсе не человек
Я немножечко буду работать…
Я немножечко буду работать
и немножечко буду хандрить,
вспоминая нехитрую повесть
состоявшейся жизни, едрить.
С гулливерами больше не мерясь,
не ищу золотого аи.
Я открою припрятанный херес,
мы с ним ровня, а значит, свои.
Он пригоден на разные хáндры,
только требует меру и счёт.
Производство завода Массандры,
с этикеткой на мове ещё.
Два стаканчика, больше не надо,
а иначе сам буду не рад.
Он зловещего амонтильядо
незаконный двоюродный брат.
Он покрепче бристольского Cream’а,
тёмно-бурого в синем стекле.
Из не нашего нашего Крыма
он открытка про рай на земле.
Строгий дух по дыхательным трубам
опускается в сад альвеол,
и становишься добрым и глупым,
будто всё в этой жизни нашёл.
То звала ледяная дорога,
то мерещился свет маяка,
а по правде-то нужно немного:
это небо да те облака.
Колокольчик литого глагола,
и щепотка ночного труда,
и немножечко доброго тола,
чтоб взорвать этот мир навсегда.
Где Гоген и где Матисс…
Где Гоген и где Матисс,
где цвета парижской школы?
Белый снег-супрематист
замалёвывает сёла.
Красит валиком поля,
порошит над рощей голой,
и гламурный Николя
вновь становится Николой.
В храмах молится народ,
чтобы радость чёрт не выпил,
чтобы выпал щедрый год,
чтобы чёрный снег не выпал.
Звёзды зимние горят…
Звёзды зимние горят
над тропинкой вдоль оврага.
Кто шагает дружно в ряд?
Камень, ножницы, бумага.
Вязнут валенки в снегу,
интервал четыре шага.
«Всё, я больше не могу», —
камню говорит бумага.
Блещут ножниц лезвия
звёздным светом отражённым.
От окраины жилья
тянет мясом пережжённым.
Нет, бумага, не хандри,
мы несём себя в подарок.
Нас должно быть ровно три.
Пусть запишут без помарок
в дневники, календари:
«Ночью, без огня, без флага
к нам пешком пришли цари —
Камень, Ножницы, Бумага».
Найден мёртвым со свинцом в груди…
Найден мёртвым со свинцом в груди,
на глазах агентов леденея,
в собственном подвале посреди
благодатных пастбищ Юэсэя.
Был завёрнут в выгоревший плед,
заколочен в ящик, взвешен брутто,
ибо нетто – Цезаря ответ.
Цезаря, голубчик, а не Брута.
Не успел отметить Рождество,
как явились цели и мотивы.
Найден ствол – но разве это ствол,
если бьют салютные мортиры?
Так горит империя в грязи,
раздавая нищим головешки.
Так проходят в белые ферзи
чёрные продвинутые пешки.
Мы ещё на Пасху поглядим,
кто воскреснет, кто оттает просто,
кто попляшет, жив и невредим,
на страницах таймса или поста.
Но бывает слышно наперёд
сквозь расконопаченные щели,
будто Цезарь Лазаря поёт
и выходит мёртвый из пещеры.
Я говорил в защиту мира…
Я говорил в защиту мира,
я говорил в защиту прав.
Мне говорили: «Это мило,
поговори в защиту трав».
Иные травы так картавы,
что нам их говор не понять,
а между тем, иные травы,
как братьев, хочется обнять.
Вообразите разнотравье:
цикорий, лапчатку, осот.
Когда бы травам равноправье,
они достигли бы высот.
Они решали бы вопросы
со всем сенатом наравне
и запрещали бы покосы
и пахоту по целине.
Травинкам надобна иная,
травозащитная среда.
Что ж, подождём апреля, мая,
когда отступят холода.
Тогда на вербах лопнут почки,
каштанов вспыхнут фонари
и мальчик девочку в веночке
окликнет весело: «Смотри,
как входят в Питти и Уффици,
будто под лиственный покров,
отряды мяты и душицы
взглянуть на старых мастеров».
лыжи у печки стоят…
лыжи у печки стоят
ценный пакуется груз
не озирайся назад
это советский союз
вот и окончился путь
боги спускаются с гор
это не дом и не суть
это какой-то позор
нас провожает с тобой
красным пятном горбачёв
нас ожидает с тобой
сказка где мы ни при чём
грузится первый отряд
солнышко много не пей
лыжи у печки стоят
вид не бывает глупей
кончен прощальный парад
свален последний зачёт
лыжи у печки стоят
лучше б стоял пулемёт
С одной стороны и с другой стороны…
С одной стороны и с другой стороны
летят вереницей кусты – не кусты,
ветвистые карты далёкой весны,
фракталы, несытые псы пустоты.
– Куда же мы рвёмся из этой сети?
– Играть в города доминошками дней,
пока не покажется нам на пути
то небо, что выше других и синей.
Ветвятся кусты, леденеют мосты,
дорожные знаки хохочут совой.
– Зачем же мы едем, не знаешь ли ты?
Не делать, не делать почти ничего.
Подбрасывать в небо ручных обезьян,
проматывать деньги в кафе «Флориан».
На суд кардинальский, прямой и слепой,
под красную мантию льва и орла
трясёмся мы тесной, заросшей тропой,
и сучья цепляются за зеркала.
В Венецию едем, на сыр и вино,
в Венецию едем, на суд и на смерть,
и думаем: как нам уже повезло —
сидеть, разговаривать, ждать и смотреть,
как сквозь капиллярные сетки
проносятся серые ветки.
Сохрани мою речь в никогда…
Сохрани мою речь в никогда,
Карлсон-Карлсон, весенняя птица.
Мы не знаем, что с нами случится,
если завтра уйдут холода.
Сохрани мою речь в никуда,
это место надёжнее сейфа.
Это шкафчик в небесном бассейне
и комета в отсеке для льда.
Этой речи – пропасть на века б,
Карлсон-Карлсон, каркуша и хрюша.
День за днём созидая и руша,
постарайся не делать бэкап.
Муми-тролли бегут по полям,
от пропеллера волны и вихри,
разбегаются тофслы и вифслы,
еле-еле прикрывшие срам.
Целься метче, малютка Эрот,
постарайся в последнем сафари.
Мы с тобою работаем в паре.
Мы, наверно, единый народ.
Сохрани мою речь в никому,
с ерундой, заиканьем, икотой,
и не перчи ни тэтой, ни йотой
нашу пресную чистую тьму.
Восьмого марта он пошёл в ларёк…
Восьмого марта он пошёл в ларёк.
Наверно, за цветами? За цветами.
Он семенил окольными местами
и думал, как всегда, про рагнарёк.
Он был захвачен гибелью богов,
её отображение в культуре