Главные слова — страница 4 из 18

но тех музыкальных воспитанниц в койку

ему не пускала жена.

Дивились водители ГАЗов и ЗИЛов

в дорожной столовой «Восход»,

какой замечательный Виктор Гнездилов

так просто меж ними живёт.

Но скажут и дамы из местного хора,

встречаясь в салоне красот,

как твёрдо Гнездилова Элеонора

семейную шхуну ведёт.

Она выбивает асбест из подушек,

готовит из хны мармелад

и шкурки, оставшиеся от лягушек,

не выбросит – пустит в салат.

Бытует в посёлке такая примета:

быть Виктору навеселе,

когда его Эля на бал Бафомета

летит на фамильной метле.

Твердил ему в детстве покойный родитель,

касаясь его головы:

«Ты Виктор, а стало быть, ты победитель,

Гнездиловы все таковы».

И он побеждает в баталиях спальных,

легко напоив и раздев,

то дев живописных, то дев музыкальных,

то конной полиции дев.

Но рвенье его испаряется скоро,

и вот он стоит у стекла

и думает: «Милая Элеонора,

ну где тебя носит метла?»

путник с надвинутым капюшоном…

путник с надвинутым капюшоном

идёт по улицам заснежённым

стучится в дом и в соседний дом

пустите на ночь плачу добром

причитает молится но куда там

всюду хозяйка встаёт с ухватом

путник обязан быть гоним

ещё и собак пошлют за ним

долго ли коротко зимней порой

по первому следу идёт второй

голова замотана башлыком

не скулит не молится ни о ком

ты хозяин рядом держи топор

может это каторжник может вор

а хотя не просится на ночлег

может и хороший он человек

вот и третий идёт по их стопам

примерзла дудка к его губам

дудка поёт голосами птиц

шапка надвинута до ресниц

это уже точно лиха судьба

надо прятать детушек в погреба

а не то возьмёт уведёт дитя

и в сугроб вморозит его шутя

пока не исполнится зимний срок

каждый путник должен быть одинок

когда их сделается шесть

они составят слово смерть

а пока мой милый спокойно спи

вон только четвертый идёт из степи

кто таков отсюда не разглядеть

он укутан снегом и в снег одет

из головы его валит снег

может он и вовсе не человек

Я немножечко буду работать…

Я немножечко буду работать

и немножечко буду хандрить,

вспоминая нехитрую повесть

состоявшейся жизни, едрить.

С гулливерами больше не мерясь,

не ищу золотого аи.

Я открою припрятанный херес,

мы с ним ровня, а значит, свои.

Он пригоден на разные хáндры,

только требует меру и счёт.

Производство завода Массандры,

с этикеткой на мове ещё.

Два стаканчика, больше не надо,

а иначе сам буду не рад.

Он зловещего амонтильядо

незаконный двоюродный брат.

Он покрепче бристольского Cream’а,

тёмно-бурого в синем стекле.

Из не нашего нашего Крыма

он открытка про рай на земле.

Строгий дух по дыхательным трубам

опускается в сад альвеол,

и становишься добрым и глупым,

будто всё в этой жизни нашёл.

То звала ледяная дорога,

то мерещился свет маяка,

а по правде-то нужно немного:

это небо да те облака.

Колокольчик литого глагола,

и щепотка ночного труда,

и немножечко доброго тола,

чтоб взорвать этот мир навсегда.

Где Гоген и где Матисс…

Где Гоген и где Матисс,

где цвета парижской школы?

Белый снег-супрематист

замалёвывает сёла.

Красит валиком поля,

порошит над рощей голой,

и гламурный Николя

вновь становится Николой.

В храмах молится народ,

чтобы радость чёрт не выпил,

чтобы выпал щедрый год,

чтобы чёрный снег не выпал.

Звёзды зимние горят…

Звёзды зимние горят

над тропинкой вдоль оврага.

Кто шагает дружно в ряд?

Камень, ножницы, бумага.

Вязнут валенки в снегу,

интервал четыре шага.

«Всё, я больше не могу», —

камню говорит бумага.

Блещут ножниц лезвия

звёздным светом отражённым.

От окраины жилья

тянет мясом пережжённым.

Нет, бумага, не хандри,

мы несём себя в подарок.

Нас должно быть ровно три.

Пусть запишут без помарок

в дневники, календари:

«Ночью, без огня, без флага

к нам пешком пришли цари —

Камень, Ножницы, Бумага».

Найден мёртвым со свинцом в груди…

Найден мёртвым со свинцом в груди,

на глазах агентов леденея,

в собственном подвале посреди

благодатных пастбищ Юэсэя.

Был завёрнут в выгоревший плед,

заколочен в ящик, взвешен брутто,

ибо нетто – Цезаря ответ.

Цезаря, голубчик, а не Брута.

Не успел отметить Рождество,

как явились цели и мотивы.

Найден ствол – но разве это ствол,

если бьют салютные мортиры?

Так горит империя в грязи,

раздавая нищим головешки.

Так проходят в белые ферзи

чёрные продвинутые пешки.

Мы ещё на Пасху поглядим,

кто воскреснет, кто оттает просто,

кто попляшет, жив и невредим,

на страницах таймса или поста.

Но бывает слышно наперёд

сквозь расконопаченные щели,

будто Цезарь Лазаря поёт

и выходит мёртвый из пещеры.

Я говорил в защиту мира…

Я говорил в защиту мира,

я говорил в защиту прав.

Мне говорили: «Это мило,

поговори в защиту трав».

Иные травы так картавы,

что нам их говор не понять,

а между тем, иные травы,

как братьев, хочется обнять.

Вообразите разнотравье:

цикорий, лапчатку, осот.

Когда бы травам равноправье,

они достигли бы высот.

Они решали бы вопросы

со всем сенатом наравне

и запрещали бы покосы

и пахоту по целине.

Травинкам надобна иная,

травозащитная среда.

Что ж, подождём апреля, мая,

когда отступят холода.

Тогда на вербах лопнут почки,

каштанов вспыхнут фонари

и мальчик девочку в веночке

окликнет весело: «Смотри,

как входят в Питти и Уффици,

будто под лиственный покров,

отряды мяты и душицы

взглянуть на старых мастеров».

лыжи у печки стоят…

лыжи у печки стоят

ценный пакуется груз

не озирайся назад

это советский союз

вот и окончился путь

боги спускаются с гор

это не дом и не суть

это какой-то позор

нас провожает с тобой

красным пятном горбачёв

нас ожидает с тобой

сказка где мы ни при чём

грузится первый отряд

солнышко много не пей

лыжи у печки стоят

вид не бывает глупей

кончен прощальный парад

свален последний зачёт

лыжи у печки стоят

лучше б стоял пулемёт

С одной стороны и с другой стороны…

С одной стороны и с другой стороны

летят вереницей кусты – не кусты,

ветвистые карты далёкой весны,

фракталы, несытые псы пустоты.

– Куда же мы рвёмся из этой сети?

– Играть в города доминошками дней,

пока не покажется нам на пути

то небо, что выше других и синей.

Ветвятся кусты, леденеют мосты,

дорожные знаки хохочут совой.

– Зачем же мы едем, не знаешь ли ты?

Не делать, не делать почти ничего.

Подбрасывать в небо ручных обезьян,

проматывать деньги в кафе «Флориан».

На суд кардинальский, прямой и слепой,

под красную мантию льва и орла

трясёмся мы тесной, заросшей тропой,

и сучья цепляются за зеркала.

В Венецию едем, на сыр и вино,

в Венецию едем, на суд и на смерть,

и думаем: как нам уже повезло —

сидеть, разговаривать, ждать и смотреть,

как сквозь капиллярные сетки

проносятся серые ветки.

Сохрани мою речь в никогда…

Сохрани мою речь в никогда,

Карлсон-Карлсон, весенняя птица.

Мы не знаем, что с нами случится,

если завтра уйдут холода.

Сохрани мою речь в никуда,

это место надёжнее сейфа.

Это шкафчик в небесном бассейне

и комета в отсеке для льда.

Этой речи – пропасть на века б,

Карлсон-Карлсон, каркуша и хрюша.

День за днём созидая и руша,

постарайся не делать бэкап.

Муми-тролли бегут по полям,

от пропеллера волны и вихри,

разбегаются тофслы и вифслы,

еле-еле прикрывшие срам.

Целься метче, малютка Эрот,

постарайся в последнем сафари.

Мы с тобою работаем в паре.

Мы, наверно, единый народ.

Сохрани мою речь в никому,

с ерундой, заиканьем, икотой,

и не перчи ни тэтой, ни йотой

нашу пресную чистую тьму.

Восьмого марта он пошёл в ларёк…

Восьмого марта он пошёл в ларёк.

Наверно, за цветами? За цветами.

Он семенил окольными местами

и думал, как всегда, про рагнарёк.

Он был захвачен гибелью богов,

её отображение в культуре