Абдалла мерил жизнь не будущим, а прошлым, уже проверенным. Вспомнился ему случай из далекого пастушьего детства, случай, о котором и поныне вспоминать страшно… Интересно, помнит ли об этом его старый друг Раджап?
Буранов уже и запамятовал, сколько лет ему было — то ли десять, то ли двенадцать, — когда пасли они с Раджапом коров на выпасах недалеко от села. И надо же было забраться корове в хлеба старосты — недосмотрели мальчишки! А он тут как тут, этот свирепый староста, которого в селе иначе не звали, как Рваная Ноздря. Соскочил он с брички и давай хлестать кнутом Раджапа. Что случилось тогда с Абдаллой, он и сам так и не понял. Только отбежал шагов на пять да своим длинным пастушьим кнутом со свистом, как умеют только пастухи, с оттяжечкой проехался по старостиной спине. Тут и Раджап не растерялся да своим кнутом — весело, играючи — р-раз… Еле вырвался от них Рваная Ноздря, вскочил на бричку и ну что есть силы гнать лошадей.
Долго ждали пастушата расправы, да так она и не пришла.
Может, стыдно было признаться старосте, что мальчишки его избили, а может, верно, на богатея плетка — лучшая наука. Только долго-долго в постоянном страхе жил после этого Абдалла; иногда казалось, лучше бы высек его Рваная Ноздря, лучше бы стерпеть порку, чем вот так бояться выйти на люди, опускать глаза при встрече с Раджапом и ждать, ждать наказания.
Вот и сейчас с ужасом вспоминает он Рваную Ноздрю, когда речь заходит о хозяине. Не приведи аллах сказать против него худое слово, а потом дрожать, а то и, чего хуже, убираться вовсе отсюда в село — опозоренному и без денег. И как только у людей, у тех, что там внизу, смелости хватает!
— Эй, Буранов, чего сопишь, как сурок? — раздалось снизу. — Вставай, Алексей, гость у нас. Послушай, что ли.
Знает он этих гостей, наслушался. Опять начнут про царя да капиталистов. Нет уж, пусть без него. А может, послушать этого бородатого смельчака? Ишь, ученый, видать, в очках… А глазищи какие, в душу смотрят. Спускаться Абдалла не будет, а послушать, чтоб никто не видел, — это можно.
Бородач, которого рабочие называли товарищем Михаилом, разговаривал не так, как у них в Симбирской губернии; там мужики окают по-волжски, как булыжники катают, а этот говорит легко, точно река течет.
— Прошло то время, когда мы просили, вымаливали у хозяина лишнюю копейку. Теперь мы требуем, потому что есть в наших руках такое испытанное оружие, как забастовка. И не просто забастовка, а всеобщая. Это значит всем вместе в одно время бросить работу и предъявить хозяевам свои требования… Пусть рабочие всей России знают, что мы здесь, в Баку, готовы поддержать их в борьбе за свободу. Пусть знают хозяева, что мы не рабы, что мы сумеем сообща постоять за себя.
— Скажи, кто платить нам будет за эти дни? — спросил один из рабочих. Абдалла знал его: это Хачатур, армянин. Он живет в Арменикенте. Мальчишка еще, не больше двадцати ему. А поди ж ты — правильный вопрос. Пока бастуешь — на работу не ходишь. Что же тебе тогда запишут в расчетную книжку?
— С этого мы наши требования и начнем: за время забастовки должны платить, как за рабочее время. Никто не должен быть рассчитан или арестован за забастовку»
Хорошо бы, если так, да только не согласятся они.
— Не скрою, станут сопротивляться. И тут уж все будет зависеть от нашей организованности. Если рабочие твердо постоят за свое, некуда будет деться хозяевам.
— Ладно, говори дальше, про требования.
— Мы должны требовать свободы собираться на промыслах и заводах, решать на них свои рабочие дела.
— Тоже скажешь — собираться. За день работы вымотаешься так, что ноги не держат.
— Не перебивай.
— И рабочий день чтобы был восьмичасовой, чтоб работали буровые партии и тарталыцики в три смены.
— Ну, это ты, Миха, лишнего хватил, — сказал старый рабочий-буровик — Абдалла не помнил его имени, но хорошо знал в лицо.
— Почему же? — отвечал бородатый. — Рабочие всей России требуют восьмичасового рабочего дня. Неужели же останется в стороне бакинский пролетариат?
— Про заработную плату говори.
«Это Хачатур. Ах молодец мальчишка, — подумал Буранов, — про жалованье не забывает».
Абдалле захотелось-таки спуститься с нар, но он не решался и только издали смотрел на товарища Михаила — что же ответит?
Васильев не впервые приходил в этот барак. Он знал многих рабочих в лицо: вот молчаливый Буранов, вот черноглазый Хачатур.
Но если Хачатур весь на виду, то Буранов оставался для Михаила загадкой. Трус? Непохоже вроде. Жаден? Это возможно — из села ведь. Бывает, для таких собственность — цель всей жизни. Слишком уж бедны. Михаил незаметно присматривался к Буранову.
На вопрос Хачатура Михаил ответил спокойно:
— Проблему заработной платы Бакинский комитет РСДРП всесторонне обсудил и решил так. Помесячно заработная плата должна быть; чернорабочим, дрогалям, кучерам, конюхам и караульщикам — двадцать пять рублей; рабочим буровых партий и ведерщикам — двадцать шесть рублей; масленщикам и тарталыцикам — двадцать восемь рублей; кочегарам и тормозчикам — тридцать рублей.
Абдаллу аж обожгло: хорошо бы! Его только удивило, что кочегарам и тормозчикам по тридцать рублей. Это за что же им больше, чем ему, тарталыцику?
Остального Буранов не слушал. Он уже считал, сколько это получится в год, если по двадцати восьми рублей в месяц получать.
И вдруг услыхал свою фамилию.
— Чего — Буранов? — словно спросонья спросил он.
— Пойдешь делегацией от рабочих?
— Какой еще делегацией? Куда идти-то?
— К хозяину, — сказал старый буровик. — Насчет требований.
— А я тут при чем? Вам надо — вы и идите. Я вашего разговору не слыхал и слышать не хочу.
Он повернулся на другой бок, словно снова спать собрался. А все-таки слушал:
— Я ж говорил — труслив Алексей.
— Да уж работяга, его на промысле уважают.
— Ну и что? Такой и предать может. Только побольше заплати.
«Это опять Хачатур. Ах ты сопляк, я тебе покажу «заплати»».
Он резко соскочил с нар и оказался прямо перед тем, кого звали товарищем Михаилом. Тот смотрел на Буранова с упреком. А может быть, это не упрек, может, понимает он, что к чему, — нельзя Абдалле, никак нельзя.
— Страшно? — спокойно, без укора спросил Васильев.
— А то нет! Конечно, боязно. Дети у меня в Симбирской губернии — три дочери и сын. Мне здесь недолго быть, чего же в драку лезть?
Он врет, врет, самому себе врет. И товарищ Михаил видит, понимает это. Почему же он молчит?
— Не слушал я вас, не слушал, — испуганно шепчет Буранов.
— Я же говорил, — начал Хачатур.
— Чего — говорил? Дурак ты! Я тебе покажу — «побольше заплати», — сердито ответил Абдалла и выбежал из барака.
Вдогонку услышал:
— Такому нужно раньше себя побороть, а после уж с хозяевами бороться.
Случай с Бурановым заставил Васильева серьезно задуматься: ведь немало еще, ох немало таких молчальников на промыслах. Одни считают себя здесь сезонниками, другие и вовсе боятся, голос подать: война с Японией еще не закончилась, а попасть в дальневосточную мясорубку не хотелось.
И все-таки чем-то понравился Буранов Михаилу. Может быть, потому, что работает этот человек истово, себя не помня, а может быть, глаза его постоянно грустные вызывали сочувствие и симпатию. Васильеву этот татарин показался личностью символической: вчерашний крестьянин, окунувшийся в пролетарскую среду, никак не может сделать выбор между желанием накопить денег (что он там накопит!) и невольной солидарностью с другими рабочими.
Мария поняла мужа, когда он рассказал ей об этом человеке. Теперь она сама нередко встречалась с такими людьми. Бакинский комитет поручил ей свою партийную кассу; сколько раз, бывая на заводах, она видела, как борются в человеке «мое» и «общее», как тяжело ему иногда расстаться с копейкой, даже если он понимает, что идет она ему же на пользу — в забастовочный фонд.
В жизни Марии за последнее время произошло важное событие: она стала членом Российской социал-демократической рабочей партии. Дважды было поручено ей переправить в Тифлис нелегальную литературу, напечатанную в типографии ЦК, которую подпольщики ласково именовали «Ниной»…
Васильев ехал на завод «Борн». Члены Бакинского комитета уже несколько раз пытались наладить там агитационную работу, но все неудачно. Управляющий Макалын (Михаил так и не понял, имя это или кличка) пригрел около себя доносчиков, которые сообщали ему обо всем, что творится на заводе. Один из этих шпионов, токарь Кильмаев, приходит до гудка, уходит последним, и от его глаз не ускользает ничто «недозволенное».
Именно к концу рабочего дня и стремился попасть Васильев. Он знал, что стычки с людьми Макалына не избежать, но, может быть, это и к лучшему.
У проходной Михаила встретили Ваня Фиолетов и лобастый паренек, которого Васильев прежде не встречал.
— Зотов, — коротко представился парень, освобождая лоб от назойливо спадавших русых волос. — От Балаханского районного комитета.
Ваня Фиолетов все больше нравился Михаилу, все в нем было привлекательно: и белозубая улыбка, и удивительная способность внушать людям доверие, и, конечно, его неуемная молодость. Он был уже опытным подпольщиком, хотя нередко пренебрегал законами конспирации. Многих платных агентов полиции он знал в лицо, и они откровенно побаивались его: этот добрый парень был с врагами крут и беспощаден. Как-то так получалось, что и по районам они ездили вместе, и на заседаниях комитета оказывались рядом. Вот и теперь он рядом с Васильевым на заводе «Ворн».
— Макалын уже предупрежден о нашем приходе. Дознался-таки Кильмаев, доложил управляющему, — сказал Фиолетов, встретив Михаила. — Но наши ребята все же решили собраться.
— Это даже интересно, — загорелся Васильев, — так сказать, бой наглядный и непримиримый. Посмотрим, что это за птицы.
Макалын был маленьким человечком с низко опущенными на нос очками в белой металлической оправе. Его бегающие глаза казались испуганными, как у мышонка.