Аудитория смолкла. Что там говорит этот учитель, чего мудрит? Какого еще ему счастья нужно?
Сидевший в первом ряду среди рабочих Шендриков тоже насторожился. Сегодня он не ушел, как обычно. Какая-то внутренняя сила удержала его, как бы предупреждая об опасности… После того, как выступил Джапаридзе, которого Касьян побаивался, он решил уже, что тревога была напрасной. И учителя ему захотелось послушать скорее из любопытства.
Но теперь он почувствовал, что перед ним опытный и умеющий собой владеть противник. «Это и есть автор фельетона… М. Васильев?»
Однако Шендриков не хотел показать, что речь Васильева его заинтересовала. Весь вид его как бы говорил: «Ну что вы еще можете сказать после меня? После меня!»
— Я учитель естественной истории, — продолжал Михаил, — и я всегда разъясняю своим ученикам, что человек, как и все живое, крепко держится за жизнь. Конечно, для того, чтобы жить, человеку прежде всего необходима пища, одежда, жилье. Нелегко отстоять жизнь на нашей многострадальной земле.
Шорох пробежал среди слушателей, а Шендриков, победоносно оглянувшись, высокомерно зааплодировал.
— Вопрос в другом: как добыть свое право быть счастливым, свое право быть человеком. Неужели вы думаете, что господин Ротшильд добровольно отдаст вам хоть ломаный грош? У него, как говорят в России, зимой снега не выпросишь…
— Что верно, то верно…
— Да, это верно, — продолжал Михаил. — Но это не значит, что он не пойдет на уступки… Пойдет, если ему это будет выгодно. Он не пожертвует и ломаного гроша, но не пожалеет и тысячи, если ему нужно будет вас купить. Да, товарищи, купить! Кто-то выкрикнул:
— Мы не продажные!
— Мы своего требуем!
— Вот именно — требуем, — подхватил эти слова Васильев. — Своего? Да полно! Своего ли? Нет, кто малым сыт, тот недостоин большего! Не подачки нужны рабочему классу, не кусок хлеба. Рабочий класс не просит, он требует, он борется! Не просто за кусок хлеба, а за то, чтобы этим хлебом распоряжаться самим. За то, чтобы свергнуть тиранов и самому стать хозяином своей судьбы. К этому зовет вас социал-демократическая рабочая партия. К этому зовут вас большевики!
Раздались аплодисменты, свист, крики «правильно», «молодец».
Васильеву с трибуны видны были те, кто аплодировал, и те, кто свистел. Свистунов было больше.
— Если с нами по-хорошему, и мы по-хорошему…
— Нам жить дай — и мы не кровожадные…
— Много ли нужно рабочему?
— Вот-вот, — закричал Васильев. — Тут кто-то сказал: много ли нужно рабочему! Отвечу: много! Очень много! Весь мир. Потому что весь мир создан вашим трудом, товарищи! Будьте же достойны своих рабочих рук, уничтожьте тиранов, которые набивают за ваш счет свою мошну. Ваше счастье — в ваших политических правах. Вот почему большевики провозглашают: «Долой тиранов! Долой царизм! Да здравствует свобода!»
Эти слова как бомба разорвались в цехе. Видно, прочными были стены на заводе Ротшильда, если выдержали поднявшийся шум.
Когда стали расходиться, Шендриков, чувствуя, что аудитория уже не единодушна, подошел к Васильеву и громко, чтобы все слышали, сказал:
— Насколько я понимаю, мы с вами члены одной партии?
— Насколько я понимаю, — так же громко, во всеуслышание ответил Васильев, — мы с вами состоим в разных фракциях одной партии. Пока еще одной и той же…
И он, повернувшись, пошел туда, где его ждали Джапаридзе и Фиолетов.
А следом, стараясь не отстать и не очень приближаться, шел небольшой человек в мусульманской шапочке.
За первым же поворотом Михаил неожиданно для себя увидел жену.
— Маруськ, ты как здесь очутилась?..
— Я больше никогда не оставлю тебя одного. Ты узнал вон того, ну, этого…
Васильев даже не посмотрел, — он знал, о ком говорила жена.
— Конечно, узнал, Маруськ… Но что поделаешь? Ваня Фиолетов сказал тихо:
— Холуй Исламбека. Бабаев. Ничего, далеко не пойдет.
И он резко повернулся к филеру. От неожиданности тот застыл как вкопанный…
— Бабаев, — сказал Ваня. — Ты меня знаешь?
— Знаю.
Фиолетов поднял кулак:
— А это знаешь?
— И это знаю, Ваня…
— Вот и ступай своей дорогой. Еще раз увижу — ребра посчитаю.
— Нишиво… Я нишиво…
В Белый город они отправились порознь, твердо условившись завтра встретиться снова. Алеша Джапаридзе и Ваня Фиолетов обещали познакомить Михаила с Александром Митрофановичем Стопани.
— Между прочим, — сказал Алеша, — он ваш земляк, в Кисловодске родился…
— Да, и довольно близкий сосед… Я — в Пятигорске.
Домой Васильевы вернулись поздно. Михаил не сомневался, что о его сегодняшней речи будет доложено куда следует: он уже понял, что «Черная шапочка» не случайно появился на собрании в Балаханах. Интересно другое: почему? Выступления Шендриковых проходили довольно часто при полном попустительстве хозяев и властей. Значит, не Шендриковым интересовался господин Бабаев.
Марию снова охватило беспокойство.
— Мне страшно, — говорила она, — у него такой бандитский вид.
Михаил рассмеялся.
— Не бойся страшных с виду, бойся страшных изнутри. Как тебе нравится мой афоризм?
Но Мария Андреевна не приняла шутку. Она сказала решительно:
— С завтрашнего дня иду работать. Не могу больше сидеть дома и думать, дождусь я мужа или нет.
— Маруськ, пора бы привыкнуть…
— Разве к такому привыкают?
Она помолчала несколько минут, а потом спросила:
— Скажи, Михаил, может быть, и от меня была бы какая-нибудь польза твоему делу?
Он хотел отшутиться, дескать, в родильном доме от акушерки Васильевой больше проку, но спохватился.
Михаил посмотрел на жену так, будто видел ее впервые. Нет, это была она, его Мария, Маруськ, которой посвящал он стихи, с которой скитался по Бессарабии и Крыму. Вот этот ровный, словно выточенный из слоновой кости, носик, эта чуть вздернутая верхняя губа, эти чему-то всегда удивляющиеся глаза… Он узнал бы их среди сотен, среди тысяч. А волосы, зачесанные назад, мягкие и добрые… Он любил их шоколадно-каштановый цвет, их щекочущую нежность и даже запах, ни с чем не сравнимый…
Она хранила все, что напоминало о зарождении их любви. И эту записку на желтом тетрадном листочке: «Наш мир — арена вечной борьбы, и для каждого живого существа не может быть величайшего счастья — это знать, быть уверенным, что есть другое около нас существо, на которое можешь вполне положиться, которое желает тебе добра и не предаст коварно в последний момент. М. Васильев — дорогому Маруську…»
Это было давно! Он ведь уже совсем старый, Михаил Иванович Васильев, ему в нынешнем году минуло двадцать семь лет…
Ему ни разу не удалось побывать в местах, где родился, с тех пор, как покинул он Пятигорск. Но в памяти отчетливо встает не родной дом на взгорье, а краснокаменный забор военного госпиталя. Здесь служил его отец, казак, каждому встречному напоминавший о своем унтер-офицерском чине… Даже маленькому Мише было стыдно перед сверстниками, когда, возвращаясь домой, пьяный отец орал на всю улицу:
— Ать-два, ать-два, левой, левой…
Тихая, терпеливая мать всегда старалась, чтобы ее дети — Алеша, Саша и младший Мишенька не видели ее слез после жестоких побоев пьяного мужа…
А унтер, забавляя праздных курортников, горланил им песни про войну, про то, как возвращались из боя козаченьки, как везли в телеге последнего оставшегося в живых станичника, безногого и безрукого. За эту жалобную песню требовал денег на помин казачьей души, а если кто говорил «иди с богом», буянил и ругался, бил себя в грудь и, обливаясь горючими слезами, сетовал на людскую черствость…
В минуту редкого протрезвления, устало возвратись домой после черных работ на госпитальном дворе, он потчевал младшего сына длинной конфетой-соломкой, прозрачным переваренным сахаром в яркой бумажной обертке…
— На, ешь, лакомься, цыпленок… Ты знаешь, что такое березовая каша? А их благородия шпицрутены? Не знаешь? Моли бога за это. Вот вырастешь, станешь офицером и будешь хлестать таких недостойных, как твой отец. Р-р-раз по морде — одна конфетка, р-р-раз — другая…
Мать в таких случаях горько вздыхала; она тоже мечтала о том, чтобы ее сын стал офицером, но, конечно, не таким, как представлял ее муж. Однако эту свою мечту она считала несбыточной; где уж им, голытьбе, до такого счастья дожить…
Алеша и Саша в прогимназии не учились, подолгу исчезали из дому — подальше от пьяного отца и его побоев.
Младшего сына отец бил редко, — очевидно, не представлял себе, как можно поднять руку на будущего офицера. И только однажды случилось такое, чего ни отец, ни сын ожидать не могли…
Мишутка все время старался быть около матери, она для него была святым человеком. В самом деле, переносить издевательства пьяницы не всякой было под силу. А она терпела. Но, как выяснилось, до поры…
Однажды, играя во дворе, Михаил услышал пьяное пение отца. Быстро собрав свои самодельные игрушки, он заторопился домой: ему всегда тяжело было сносить насмешки соседей над его родным отцом, стыдно слышать обращенное к отцу «ваше пьяномордие» или «унтер-генерал без штанов». В такие минуты мальчик забивался куда-нибудь в угол или под кровать, чтобы ни отца, ни мать не видеть, не показывать им своих горящих от стыда и горя щек…
На этот раз отец был разъярен: за пьяный прогул с него, дворника Васильева, комендант госпиталя приказал взыскать штраф. Отец ругался последними словами, стучал по столу, грозился рассчитаться с этим мерзким комендантишкой в темном закоулке.
— А ты чего молчишь? — набросился он на жену, — Чего глаза вылупила? Ишь, черномазая…
— Так ведь за дело он… — осмелела жена. — Хоть бы на работу-то исправно приходил…
Миша редко слышал, чтобы мать перечила отцу. И где-то в душе он считал, что так и должно быть: отец — глава семьи, его слушаться нужно, даже такого. Но если уж мать сказала что-нибудь поперек, значит, невтерпеж ей больше.
И тут унтер разошелся не на шутку.