Миронов терпеливо перенес постукивание молоточком по суставам, обследование глазного дна, ответил на заданные вопросы и под конец добросовестно пересказал доктору, своему ровеснику, всю свою злополучную историю, включая взаимоотношения с тестем, неудачную шутку в гостинице и последовавшие за ней репрессии. Культурная речь образованного человека произвела впечатление на доктора, и Славин проникся к своему пациенту симпатией. К тому же признаков паранойи или шизофрении он, как ни старался, обнаружить у Миронова так и не смог. О чем прямо и заявил Рыбакову: «Не вижу причин для госпитализации, да у нас и отделения для душевнобольных не имеется. Заметных отклонений в поведении у Миронова не обнаруживается. Некоторая заторможенность объяснима обычной настороженностью, которая всегда возникает у заключенных. Если бы Вы согласились положить вашего протеже в стационар, где мы бы смогли его пронаблюдать длительное время, детально обследовать, составить историю болезни…» — «Может лучше сразу дать ему путевку в санаторий? — прервал доктора Рыбаков. — Из вашей больницы он в первый же день сбежит, по дороге еще кого-нибудь ограбит, а мне его потом искать. И все это ради истории болезни. Потерпите, я его историю из Тюмени выписал, скоро придет, тогда узнаете, что это за фрукт и с чем его едят. Глядишь, ваше мнение и переменится, когда заключение опытных, остепененных специалистов прочитаете. А пока пускай посидит в камере — куда ему торопиться: на работу не опоздает, дети его не ждут, родителей кормить не надо». Работа сделала Рыбакова циником. Доктор это понимал и спорить с начальником в погонах даже и не думал. К тому же по молодости еще робел перед медицинскими авторитетами и соблюдал корпоративное правило: не подвергать сомнению диагнозы, поставленные более опытными коллегами. Отсрочка диагностирования его вполне устраивала: вот придет история болезни, тогда и посмотрим.
Колонтаец, из коридора слышавший диалог между Рыбаковым и Славиным, намотал на собственный ус вывод, что доктор ему против милиции не поддержка: под давлением сверху — сдаст, со всеми потрохами. Мрачная перспектива психушки замаячила очень близко и угнетала кажущейся неизбежностью. Между тем, неугомонная и несогласная с несправедливостью, душа металась и жаждала выхода.
Слабая лампочка под потолком камеры не разгоняет сумерек по углам. На нижних нарах и вовсе сумрачно. Сквозь зарешеченное окно видно, как изредка пролетает первый в этом году снежок. Еще две-три недели и зима займет свое место. На обшитой фанерой от ящиков стенке, среди автографов и рисунков, сделанных руками узников разных лет, рука неизвестного автора химическим карандашом написала стихотворение:
Ненастной осенью река
Струит хладеющие воды:
В объятьях северной природы
Никак не хочет замерзать,
Но ей зимы не избежать.
Среди безлюдных бережков,
Где ивы куржавеют в колке,
В обмете розовых флажков
Напрасно выход ищут волки.
Зверей ведет волчица-мать,
Но им судьбы не избежать.
Там на одном из номеров
Охотник в ожиданьи стынет.
Его грохочущих стволов
Звериный выводок не минет
И будет в муках погибать.
Увы — судьбы не избежать.
А за тюремною стеной
Несчастный каторжник стенает
И полуночною порой
Судьбу и бога проклинает.
Напрасно время он теряет:
Ему бы ход в земле копать,
Чтобы на волю убежать.
Октябрь, 1938 год.
Незнакомый арестант из осторожности не захотел под ним подписаться. А может, и не успел: как раз в этот момент его застигла команда «С вещами на выход». Стихотворение под слоем пыли и паутины разглядел и показал Колонтайцу его сосед по нарам Москвич. Колонтаец несколько раз перечитал ровным почерком интеллигента написанные строки и задумался: оказывается — еще до его рождения на этих нарах люди томились и так же мечтали о побеге. В детдоме воспитанники сбегали часто и не от голодной жизни. Одевались и питались детдомовцы не хуже многих домашних детей. Порой даже лучше. Но внутренняя атмосфера в коллективе, не знающих семейной ласки и теплых отношений вчерашних беспризорников, для которых жить — означало бороться за выживание и самоутверждаться в стае себе подобных, вынуждала слабых или изгоев искать спасения за пределами детского дома. Противопоставивших себя законам стаи, непохожих и просто слабых агрессивная среда изживала.
Об этих переживаниях своего детства он и поведал Москвичу: «Из детдома мне не раз приходилось бегать. Среди пацанов всегда находится оболтус, у которого сила есть, а ума ему самому не надо, потому, что в ребячьем коллективе сила — это единственная ценность, перед которой преклоняются. Вокруг оболтуса, мнящего себя способным и казнить и миловать, группируются прихлебатели и поклонники, которые в свою очередь торопятся воспользоваться протекцией, чтобы самоутвердиться над остальными, в первую очередь младшими и слабыми. Воспитатели все прекрасно видят и понимают, но террору группы не противятся: с его помощью легче управлять ребячьей непослушной массой.
Между тем, внизу постепенно назревает недовольство. Обиженные кипят местью и мечтают поквитаться с обидчиками. И если среди них находится лидер, способный объединить подростков и довести заговор до конца, дело кончается тем, что однажды, в заранее расчитанном удобном месте, главарю устраивают «темную»: накрыв голову чем придется, безжалостно избивают. Битый в одночасье перестает быть главным и переходит на положение изгоя. Власть в коллективе диаметрально меняется, и бывшие фавориты попадают в униженное положение. Их не жалеют, колотят по всякому поводу и творят всякие пакости. Не выдержав постоянного физического и морального давления, многие вынуждены бежать. Их ловят, возвращают в детдом и, иногда, их положение в ребячьей среде меняется к лучшему: беглецов окружает романтический ореол и за дерзость прощается многое.
Но бывает и по-другому: созревший заговор раскрывается, если кто-нибудь случайно проболтался или имел природную склонность к стукачеству и за предательство мечтал получить милость «бугра» в виде освобождения от дежурства со шваброй или, наоборот, получить внеочередное дежурство по кухне. Тогда окружение «бугра» заговорщиков отлавливает по одному и бьет беспощадно, как это умеют не знающие меры и жалости подростки. Тогда из детдома сбегают неудачливые заговорщики. И вовсе не для того, чтобы продолжить скитания на неуютной свободе, а в надежде попасть в другой детдом, где порядки другие и «бугры» помягче. Однако «бугры» везде одинаковы и порядки не лучше тюремных. Я это точно знаю: сам два раза сбегал».
- Два раза маловато, однако. Я два раза в году сбегал, — сознался Паша Няшин.
- А ты — откуда? — удивился Миронов.
- Из интерната, — пояснил Москвич. — Я, почти как и ты, с малолетства каждую зиму от родных оторванным жил. Осенью приходит в каждые юрты мотолодка и всех детей старше семи лет забирают в интернат — учиться. Мы маленькие, нам от родителей отрываться страшно и не хочется. Как моторку на реке услышим — в лес убегаем и прячемся, что и с собакой не сыскать. А приезжие в юрте сидят, чай пьют с конфетами и ждут, когда мы есть захотим и домой заявимся. Тут нас за шкирку — хвать и в моторку, ехать учиться. Учиться хорошо, учиться весело — лучше, чем в чуме одному. Однако от таежной жизни и привычки промышлять отвыкаешь. Если отец и мать не научат — у кого науку взять? Алгеброй соболя не добудешь, химией шкурку не снимешь, английского звери не понимают. Вот и получается, что интернатские ребята ленивыми растут: пищу себе не добывают, одежду не шьют, избу не топят, хлеб не пекут. Жить на всем готовом быстро привыкаешь, а когда домой воротишься — трудно кажется. Но все равно домой хочется. Остяки с младенчества к мясу и рыбе приучаются — без них жить не могут, — организм жиров требует. А в интернате то суп, то каша, то вермишель, то перловка. А мы не только к ним — к картошке непривычные. На мерзлоте огороды не разводят, а в чуме овощи не хранят. А в интернате, хотя и стараются вкусно накормить, но еда там другая, не домашняя. Зимой всегда строганины хочется — мочи нет, а нам свежей рыбы не дают, только жареную. Помню, как я впервые яблоко попробовал. Было это на Новый год. К празднику мы всегда готовились заранее: представления репетировали, стихи, песни. У хантов такое любят, поэтому занимались с удовольствием. Елкой у нас никого не удивить, в том числе и наряженной. Обычай наряжать деревья русские от нас приняли, да забыли об этом. Поэтому елке я не особо радовался — эка невидаль. Однако запах свежесрубленной ели мне нравился: домом пахло. Но однажды, когда, как всегда, мы пришли в столовую, то учуяли сильный и необычный запах, какого в тайге не бывает, в аптеке нет и в магазине не встречается: сладковатый, как свежая осиновая стружка, нежный, как мамина щека и еще не знаю какой. Запахи весны и осени, вместе смешанные. По поводу необычного запаха мы строили догадки и не угадали. После обеда, когда и суп и каша оказались съедены, к чаю нам дали по половине очищенного от кожуры яблока: доктору показалось, что для наших желудков так будет лучше. И все-таки не все свою половинку съели — непривычная пища. Мне же понравилось и теперь я вкус этого яблока забыть не могу и вряд ли когда забуду. В жесточайший мороз, на необогреваемом самолете, за тысячи километров из южных краев советская власть везла и сумела доставить подарки нам, детям севера, чтобы мы росли такими же, как другие дети, и не знали ущерба ни в чем. Поэтому те пол-яблока мне дороже, чем сейчас мешок самых лучших конфет. Никакая другая власть на такое добро не способна. Поэтому она в сердце моем и я ей за это в армии отслужил. А если понадобится — опять на службу пойду. Добро помнить надо». — «Пожалуй ты прав, — согласился Антон, — добро и зло забывать не следует».
Странные, однако, здесь собрались люди: одного советская власть от родителей оторвала, у другого — совсем отняла родителей, обоих их с детства держит под стражей, чтобы не вырвались, плохо кормит, едва одевает, а они же из камеры эту самозванную криминальную власть хвалят и клянутся защищать. Пусть эта власть им и мачеха, но своя, а чужой не надо. Такова загадочная русская душа.