– И тебе никто не поверит, – помогает Теодор. Она не может понять, говорит он всерьез – и это единственное, что он вообще может сказать ей на прощание, – или же шутит? У Теодора специфичный юмор, едкий и злой, выдающий обиженного на весь мир человека. Так шутят люди, готовые винить себя в своих бедах и оттого огрызающиеся на остальных. На всех, кто приходит в их жизнь. На всех, кто их оставляет.
К кому Клеменс может причислить себя? Если она уйдет сейчас, останется ли в памяти Теодора хоть капля воспоминаний?
Собственные рассуждения кажутся ей фарсом – она просто не верит, что уходит ни с чем от главной загадки своей жизни.
– И мне никто не поверит, ты прав, – язвительно отвечает Клеменс. Ей хочется вывернуть все свои слова так, чтобы побольнее уколоть ими Теодора, пробить его толстую броню, которой тот отгораживается от всего мира и от нее. Но на его лице не видно и тени сомнения.
– Удачи, господин Бессмертный, – бросает Клеменс, чувствуя себя выжатой без остатка этим мучительным бесконечным прощанием.
Если Теодор и хотел что-то добавить, Клеменс этого уже не узнает: она выходит на улицу и хлопает дверью, так что колокольчик сердито звякает и срывается с тонкой цепочки, падает к ногам Атласа и остается лежать на полу. Фигура Клеменс пропадает из виду в вечернем сумраке.
Желание выпить испаряется так же быстро, как легкие духи Клеменс – их сдувает прохладным ветром из гавани, и в воздухе не остается даже намека на ее присутствие.
– Теодор, ты идиот, – заявляет Бен за его спиной. Как будто он этого не знал.
Что ему остается? Девчонка улетает домой – он-то тут при чем? Теодор вряд ли набивался ей в няньки, сама она тоже более не горит желанием проводить с ним каждую минуту своей жизни на туманном холодном острове. Клеменс получила что хотела, вытрясла из него правду, выпотрошила и бросила, не дав спокойно умереть.
Жаль, он не умер от ножевого ранения. Девица даже с этим не справилась.
– Ты все еще на нее дуешься, – припечатывает Бен. Он всегда был на редкость проницательным, но сейчас его замечания терзают Теодора сильнее прежнего.
– А ты все еще заноза в заднице, – парирует Атлас.
Не терзают, нет. Раздражают. Да, именно раздражают.
– Она спасла тебе жизнь! – восклицает Бен. Он до сих пор говорит со спиной Теодора – тот не спешит обернуться, чтобы лицезреть всю эмоциональную несостоятельность своего приятеля. Выходить из себя из-за чужих проблем – это так в духе Бена.
– Мою жизнь давно никто и ничто не спасает, – отвечает Атлас, борясь с собой. Раздражение в его груди переливается через край и грозит отравить кровь. – Не стоит забывать, что мисс Карлайл преследовала свои интересы все это время. Она получила что хотела, и теперь – удивительно, не правда ли? – летит домой. Удачи ей во всех начинаниях.
– Яда в твоем голосе больше, чем в сердце, – огрызается Бен.
Теодор вздыхает и наконец отходит от витрины. Он задумчиво теребит в пальцах дверной колокольчик, и тот жалобно скребет язычком по тонким медным стенкам. Атлас оборачивается, чтобы взглянуть на друга.
– В отличие от тебя, Бен, я могу найти в себе силы, чтобы смотреть правде в глаза и говорить правду. Все люди в мире эгоисты, и не стоит думать, что любовь, привязанность или жизненные ценности как-то меняют суть человека. Мисс Карлайл – явный тому пример.
Бен качает головой. Его глаза долгое мгновение изучают сгорбленную фигуру Атласа.
– Ах, Теодор! – восклицает он таким театральным тоном, что тот удивленно хмыкает. – Ты гонишь от себя всех, кто способен хоть как-то расшевелить в тебе эмоции и прежние чувства, верно? Можешь прикрываться эгоизмом, хоть родным, хоть чужим, но не натягивай свои комплексы на остальных, мой тебе совет.
Теодор замирает, язвительная ухмылка кривит его губы.
– Тебя снова несет в полночные рассуждения?
– Оставь, а, – отмахивается Бен. – Ты столько лет прячешься от мира, что жизнь проходит мимо тебя, а ты и не замечаешь этого. Вот что ты сегодня сделал? Прогнал милую девушку, готовую помочь тебе, только потому, что сам испугался. Скажешь, я ошибаюсь?
– Это не…
– Ты столько лет живешь, но жить не умеешь.
Все в Теодоре обмирает, сердце проваливается в желудок. Его тошнит. Эти слова… Кто вложил в уста человеку двадцать первого века эти слова? Бен не замечает вмиг побледневшего лица друга, повисшего между ними холодного напряжения. Он устало вздыхает и говорит:
– Никто не полюбит тебя, пока ты сам себя не полюбишь и не вытащишь из болота, в котором застрял по своей же воле. Никто не станет тащить тебя из пучины твоих страданий, пока ты сам этого не захочешь и не поможешь себе.
– Хватит.
Короткое слово, точно стрела, вонзается в речь Бена – такую несвоевременную, такую наигранную. Бен репетировал ее годами, чтобы сказать именно в тот момент, когда Теодору слушать его не хочется. Все внутри Атласа кипит, кровь бурлит и пенится, и раздражение давно превратилось в жгучую яростную боль. Слушать Бена физически больно: тот выбирает слова, слишком точно летящие в цель.
– Если ты думаешь, – цедит Теодор, – что я буду слушать твои нравоучения только потому, что в тебе вдруг открылся дар всезнания, то ты ошибаешься. Со своей жизнью я справлюсь сам. Без твоих подсказок, Бенджамин.
Паттерсон поджимает губы.
– Как знаешь, Атлас, – говорит он. – Я и не думал, что ты поймешь.
Они расходятся по своим комнатам в угрюмом молчании, и впервые Теодору кажется, что наутро Бен не заговорит с ним, как прежде.
Если Теодор гонит всех, кого любит, что же рядом с ним столько лет делает Бен?
Спустя три вялотекущих дня Паттерсон впервые заговаривает о поисках мальчишки Палмера самостоятельно.
– Я не думаю, что он еще в городе, – говорит Бен, отпивая горячий кофе. Утро дождливого четверга они с Теодором встречают в зале магазина, сидя на диване, которым пришлось заменить испорченные кресло и софу. Теодор задумчиво смотрит в окно витрины – по стеклу стекают крупные капли летнего дождя. Небо затянуто хмурыми тучами с самого рассвета.
– Ты его не понимаешь, Бен, – хмыкает Атлас. – Я уверен, мелкий крысеныш затаился где-то и ждет новостей. Он знал, что меня не убьет, теперь ему просто нужно в этом убедиться.
– А ты вдруг начал разбираться в людях? – язвительно спрашивает Бен, качая головой. – Как удивительно…
Теодор выгибает одну бровь, все еще не глядя на друга.
– Не вижу повода для шуток.
– Тебя двести лет не интересовала собственная душа, – поясняет Паттерсон. – С чего ты решил, что можешь понимать чужие?
Правда, с чего? Теодор молчит, вертит в пальцах керамическую чашку. Тонкий золотой ободок, тянущийся по ее краешку, блестит в тусклом свете напольной лампы рядом с ним. Лампу тоже пришлось купить взамен разбитого злосчастной ночью торшера с бахромой.
Бахрома Теодору не нравилась. Слава Морриган, новую лампу отличает простой плафон.
– Этого мальчишку было легко раскусить, – вспоминает Атлас. У Палмера-Шона дрожали руки и ноги, взгляд метался из угла в угол, как у затравленного зверька, а слова сочились неприкрытой яростью. Он себя не контролировал, говорил заученные слова. Он не был похож на нахального подлеца, что подделал Теодору документы без лишних слов.
Маска сорвана. Осталось узнать истинную личину незадачливого убийцы.
– Что-то в первую вашу встречу никто никого не раскусил, – поддевает Бен, вмешиваясь в зудящий мыслительный процесс Теодора. Тот щелкает языком.
– Что-то и ты, мой друг, подставы не заметил.
Бен замирает с чашкой у рта. Отставляет ее на блюдце и кривит губы.
– Туше.
Дождь барабанит в стекла витрины, и некоторое время оба хозяина лавки молчат. Теодор перебирает в памяти все, что помнит и знает о въевшемся в мозг мальчишке: бледные глаза, бледную кожу, мышиного цвета волосы, отросшие до плеч. Раздражающий подросток, ему точно нет тридцати, как говорила Клеменс.
Ох. Вспоминать про нее с каждым разом становится все невыносимее; Теодора изнутри пожирает чувство неясного беспокойства, и что-то скребется в груди всякий раз, как Бен касается этой темы. Или же сам он приходит в мысленный тупик, стоит только всплыть смутному образу девчонки. Это похоже на совесть, только вряд ли Теодор испытывает нечто подобное. С какой стати? Из них двоих именно Клеменс должна мучиться и грызть себя изнутри.
– Возможно, это нам поможет, – говорит Бен, возвращаясь из коридора. Как он уходил, Теодор не заметил вовсе. Паттерсон кладет на кофейный столик перед ним пачку фотографий – его фотографий с неправильно проставленными датами.
– Клеменс оставила, – поясняет Бен в ответ на хмурый взгляд приятеля. – Это те снимки, что ей присылал Шон.
– Шон, значит, – ядовито замечает Теодор и цокает языком. – И как же это поможет нам его отыскать?
Теодор не видит, как Бенджамин возводит глаза к потолку, прежде чем сесть и вздохнуть.
– Я не знаю. Но у нас есть только это и ничего больше.
Теодор тянется к фотографиям против своей же воли. Пальцы перебирают черно-белые снимки, глаза подмечают детали, которые никому другому не покажутся значимыми. Вот он в толпе зевак перед зданием суда в Нью-Йорке – Лаки Лучано обвинен в организации сети притонов, Томас Дьюи[6] выносит ему приговор: тюремное заключение на срок от тридцати до пятидесяти лет. На вырезке из старой газеты – только затылок Лучано, он смотрит в толпу. Теодор знает: глава «Большой семерки» увидел его и крикнул что-то по-итальянски, проклял, глядя ему в глаза. Лаки решил, что, исчезнув, бутлегер Филлип Уиллард пошел на сделку с властями, чтобы избежать смерти от палачей «Коза ностра». Как же он ошибался… Причины побега Уилларда, проклятия вслед – Лаки был умен, но не видел главного: Филлипу были не страшны ни казнь от рук мафии, ни итальянские заговоры.