Глаза Рембрандта — страница 90 из 192

али еще и палаты риторов, например Старинная палата, носившая название «Egelantier», «Шиповник», и располагавшаяся над мясной лавкой, где бюргеры, по мнению проповедников забыв страх Божий, расхаживали с кружками пива, наподобие актеров, и громогласно читали стихи. А теперь возникла и новая, соперничающая с прежней риторская палата, «Wit Lavendel», «Белая лаванда», которая приглашала на свои заседания брабантцев и фламандцев. А если столь распущенным людям принадлежат бразды правления в городе, чего же от них ожидать? Вдруг они согласятся терпеть даже безбожные театральные представления? Подумать только, женщины вроде двух бесстыдниц, дочерей паписта Рёмера Виссхера, декламируют поэзию и распевают, услаждая восхищенных дилетантов, подобно уличным девкам! Что же дальше? «Juffers» будут дерзко расхаживать по сцене в театре Костера, набеленные и нарумяненные, хихикая и подбирая повыше юбки на глазах одержимых похотью сластолюбцев?

Судя по рынкам и биржам, Амстердам – новый Иерусалим грозил превратиться в новый Вавилон. Там царило истинно вавилонское смешение языков: на каждом шагу слышались португальский и итальянский, польский, верхне– и нижненемецкий, датский, шведский, турецкий, ладино, испанский, фламандский, фризский. Ежесекундно кто-то здоровался со знакомцем, сетовал на тяжелые времена, осведомлялся о ценах или условиях, заключал сделку, поносил обидчика, поздравлял приятеля. Выкликали свои товары уличные разносчики, оглушительно кричали бродячие актеры или рассказчики, шарлатаны торжественно превозносили чудодейственные средства от всех болезней, пронзительно вопили клоуны и шуты, затаив дыхание, ахала в нужных местах толпа, глазеющая на канатоходца, беспрестанно лаяли в загонах собаки на понедельничном собачьем рынке, омерзительно каркали хором вороны, гнездящиеся в кроне платанов. Как будто не такой уж и тихий город.

Но все эти звуки раздавались лишь до внезапного наступления темноты, когда шум, гам и гвалт стихали, словно на клетку с попугаем набросили черный платок.

De Smaak

«De gustibus non est disputandum». О вкусах действительно не спорят, особенно если недельное жалованье начисляется вам не в гульденах, а в стюверах[339]. В таком случае, проснувшись поутру с неприятным, вяжущим вкусом во рту и съев горбушку ржаного хлеба, предварительно размоченную в пиве или в простокваше, вы замечали, что мерзкий вкус стал только сильнее. Если вам повезло больше, молоко вам подавалось (относительно) свежее, масло – ярко-желтое, хлеб – пшеничный или с добавлением манной крупы, пиво – с терпким ароматом ячменного солода, а иногда еще и вяленая или соленая треска или ломтик ветчины на бледной фаянсовой тарелке.

Если жизнь уж вовсе покажется кальвинисту медом и ему придет охота попробовать что-нибудь горькое, то для этого существовал «middags sallet» из дикого цикория, портулака, кровохлебки, буранчика огуречного, одуванчика, лютика, кошачьей мяты и календулы. Слишком горчит? Что ж, тогда можно было умерить горечь, посыпав салат незабудками и приправив топленым маслом. Согласно правилам хорошего тона, сформулированным в многочисленных сборниках, есть все это надлежало, не слишком широко разевая рот, не облизываясь, не поплевывая на пальцы и не засовывая их в рот, не набивая щеки, как хомяк.

А в обед жители Амстердама отведывали то, что уготовила каждому судьба. Под арками старых городских стен, где с разрешения начальника стражи ютились бездомные нищие, она отдавала прогорклым маслом и затхлыми объедками: несчастным доставалась в лучшем случае корка заплесневелого хлеба, чуть смазанная салом, да огрызок сыра, которым побрезговали крысы. В богадельнях и сиротских приютах, обитатели которых, облачаемые в черное и красное, содержались за счет благотворителей, обед имел привкус честной бедности и состоял из сушеного гороха и бобов, жидкой овсяной каши и бекона. Зато по берегам новых каналов-grachten, словно из рога изобилия, низвергались на столы богачей рыба и птица, фрукты и зелень: поджаренный на вертеле щучий хвост, лещ, фаршированный молоками и приправленный шелухой мускатного ореха, анчоусами и соком неспелого винограда, карп, тушенный в рейнвейне и подкрашенный собственной кровью, предварительно заботливо сохраненной, пирог, «pastei», с зябликами, поначалу сваренными в сахарном сиропе с добавлением арахиса и лишь затем заключенными в золотистое тесто. Кроме того, яства богачей имели сладкий вкус имперских завоеваний. Большой популярностью пользовалось «kandeel» – вино, щедро сдобренное сахаром и ост-индскими пряностями: корицей, мускатным орехом и гвоздикой. В пирожки с телячьим языком непременно клали для пущего смака сахар и имбирь[340].

Бабушки и престарелые тетушки еще помнили времена, когда «изысканные» овощи: савойская капуста, шпинат, артишоки, козлобородник, спаржа – только-только появились на столах богачей. Бюргеры поскромнее довольствовались корнеплодами: репой, пастернаком, редисом, свеклой и редькой. Теперь они продавались в изобилии на рынке Грунтемаркт, просили за них недорого, и потому позволить себе их могли почти все. Широко распространились такие прежде невиданные овощи, как земляная груша (топинамбур), в обиход вошла разноцветная морковь: не только традиционная, ярко-желтая или новая, оранжевая, выращиваемая к северу от города, в Хорне, но и фиолетовая и темно-красная[341].

И даже если житель Амстердама наелся до отвала, стоило ему пройтись по городу, как его вкусовые рецепторы начинали молить о пощаде. В городе существовало два рыбных рынка: пресноводную рыбу продавали возле моста через Аудезейдс-Ворбургвал, а морскую и морепродукты – на огромном рынке на площади Дам – и два крытых мясных, с особыми отделениями для дичи и птицы. Ведь горожане чрезвычайно любили блюда из курятины и гусятины, зажаренной на вертеле или запекаемой в открытые и закрытые пироги и, спасибо кораблям Ост-Индской компании, обильно посыпаемой перцем. Коронным номером любого пышного пира считался пирог с начинкой из разных видов филе, в котором каждая птичка уютно устраивалась в тельце своей более крупной родственницы, так что гость мог добраться от цапли до жаворонка (через лебедя, каплуна, дикого гуся, шилохвость, свиязь, утку-широконоску, чибиса, голубя, ржанку, вальдшнепа и бекаса), причем из последнего вычищали все потроха, перемалывали до состояния паштета, а затем фаршировали ими снова. Выходит, что за один присест можно было проглотить целый птичник.

Как неустанно предостерегали проповедники, обжорство – смертный грех и непременно навлечет на чревоугодника возмездие. У амстердамских сладкоежек, постоянно лакомившихся бразильским сахаром, торговля которым полностью находилась в руках амстердамских же купцов, были безобразные, разрушенные кариесом зубы. Богачи закладывали в дупла гниющих коренных зубов зубную пасту, составленную из перемолотых каракатиц, кораллов, высушенных розовых лепестков и винного камня, причем увлажненную слюной пасту втирали прямо пальцами. А когда челюсть начинала пульсировать тупой, зловещей болью, спасались можжевеловым маслом или сушеной гвоздикой, откладывая визит к вооруженному щипцами хирургу, впрочем совершенно неизбежный. Если жертва зубной гнили, несмотря на предостережения проповедников, гордилась своей неотразимой улыбкой, то заказывала себе вставные челюсти из клыков гиппопотама, закреплявшиеся блестящей серебряной проволокой.

Трех-четырехдневный пир неумолимо сказывался на пищеварении даже самого отъявленного гурмана. Очистительные клизмы и рвотные средства, прописываемые страдающим несварением, по-прежнему заимствовались из средневековой фармакопеи и представляли собой в буквальном смысле слова горькие пилюли (и микстуры). Лекарства изготавливались из смеси таких трав и кореньев, как лакрица и сассафрас, зачастую с добавкой ингредиентов, имевшихся в арсенале всякого уважающего себя аптекаря: свежей мочи, растертых в порошок оленьих пантов и коралла, секрета жаб и тритонов. В результате получалось зелье, которое никто не в силах был проглотить, не запивая доброй порцией любимого крепкого напитка горожан – бренди. А если лекарство, сколь угодно мерзкое, все же помогало, то воспрянувший житель Амстердама мог вновь предаться порокам излишества и разврата в двух его наиболее привлекательных местных формах: попробовать на зуб золотую монету и прильнуть к сладким податливым устам, поцелуем сняв с них последнюю каплю вина.

Het Gevoel

Казалось, Амстердам изо всех сил тщится не затупить острые грани, лезвия и не скруглить углы. У точильщиков и шлифовщиков не переводилась работа. Горожан на каждом шагу окружали сабли и пики, алебарды и протазаны, коньки для катания на льду, кирки, кинжалы и кайлы для резки торфа, бритвы и скальпели, пилы и топоры, и за всеми надобно было неусыпно следить, как бы они не затупились и не заржавели. Поэтому опытные владельцы приноровились проводить пальцами по наточенному лезвию, проверяя, в порядке ли инструмент, в боевой ли готовности оружие и ощущается ли легкое покалывание, после которого, стоит чуть-чуть надавить, на коже выступит кровь.

Однако Амстердам состоял не из одних лишь острых граней и углов. Три новых канала: Херенграхт, Кайзерсграхт и Принсенграхт, на которых располагались резиденции сильных мира сего, изящно охватывали центр города, словно ожерелье из трех нитей – шею, а фронтоны, венчавшие эти изысканные дома, имели уже не ступенчатую форму, напоминавшую о средневековых замках с их бойницами и амбразурами, а плавные очертания колокола. Даже там, где архитекторы по-прежнему предпочитали прямоугольные щипцы «с шейкой», они смягчали их контуры витыми, закругленными волютами и гирляндами, придававшими известняку облик мягкого мела.

Жесткость и мягкость, грубость и нежность всегда соседствовали в этом городе. Для снятия катаракты хирурги-Товии применяли тонкие как игла инструменты с длинными спиральными рукоятями, зачастую затейливо украшенными, которые позволяли легко отделить помутневший хрусталик, не повредив роговицы. Граверы неустанно натачивали свои орудия – грабштихель и сухую иглу, чтобы, если найдется подходящий сюжет и придет нужное настроение, создать на доске линии, по своей мягкости не уступающие бархату. Вдавливая сухую иглу в податливую медную доску, они получали желобчатые, рифленые бороздки, на краях которых из крошечных металлических опилок образовывались гребни. Если не трогать эти микроскопические «гребешки», то, покрытые чернилами, они оставляли на бумаге мягкий, размытый «ореол», придававший печатной линии плавность. То же самое относилось и к серебряных дел мастерам. Самый изобретательный из них – Иоганнес Лутма осознал, насколько горожане тяготеют ко всему причудливому, асимметричному и неправильному, и стал удовлетворять спрос на подобные предметы, выковывая кувшины и умывальные тазы в форме раковин и в подражание морским волнам придавая их краям форму завитков. В руках Лутмы металл словно опровергал собственную природу и делался льющейся, текущей, прихотливой водой, а потом застывал навеки взметнувшимся волновым гребнем.