Глазами клоуна. Бильярд в половине десятого — страница 37 из 99

Я действительно однажды побывал у них и встречался в Эрфурте с некоторыми культпросветовскими работниками. Они устроили мне на вокзале довольно-таки пышную встречу, завалили цветами, в гостинице подали озерную форель, икру, мороженое со взбитыми сливками и море шампанского. Потом они поинтересовались, что бы нам хотелось посмотреть в Эрфурте. Я сказал, что охотнее всего я побывал бы там, где Лютер вел с учеными свой знаменитый спор, а Мари сказала, что она-де прослышала, будто в Эрфурте существует католический богословский факультет, ее привлекает религиозная сторона жизни города. Они сделали кислые мины, но делать нечего, так что все чувствовали себя неловко: и культпросветовцы, и богословы, и мы. Богословы, по-видимому, решили, что мы имеем какое-то отношение к этим дуракам, так что никто из них не был откровенен с Мари, даже когда она затронула вопросы религии в разговоре с одним профессором. Он сразу понял, что мы не настоящие муж и жена. В присутствии функционеров он спросил ее: «Вы ведь католичка?» На что она, зардевшись, ответила: «Да, даже несмотря на то что я погрязла в грехе, я все равно остаюсь католичкой». Мною овладело отвратительное чувство, когда я понял, что функционерам тоже не по душе пришлись наши отношения, ибо по пути в отель, где они устроили нам кофепитие, один из них принялся разглагольствовать о том, что, к сожалению, живы еще некоторые проявления мелкобуржуазного беззакония, которые он отнюдь не одобряет. Потом они спросили меня, какую программу я намерен показать в Лейпциге, Ростоке, не могу ли я показать своего «Кардинала», «Прибытие в Бонн» и «Заседание акционерного совета» (откуда им было известно о «Кардинале» – ума не приложу, потому что этот номер я разучил для себя и показывал его только Мари, но Мари уговорила меня не выступать с ним, ибо путь кардинала полон терний). Я, конечно, отказался, сославшись на то, что мне хотелось бы хоть немного ознакомиться с жизнью в их стране; ведь весь смысл комикса заключается в том, чтобы в абстрактной форме показать людям случаи, взятые из их действительности, а не чужой; а как известно, Бонна у них нет, акционерных советов тоже, не говоря уже о кардиналах. Они заволновались, один из них даже побледнел и сказал, что они представляли себе это несколько иначе, на что я ответил, что и я тоже. Все было ужасно мерзко. Я сказал, что после некоторого ознакомления я мог бы показать «Заседание окружного комитета», или «Выступление советника по вопросам культуры», или «Партийный съезд выбирает себе президиум», или же сценку: «Эрфурт – город цветов», поскольку возле эрфуртского вокзала можно было увидеть все что угодно, но только не цветы; тут поднялся их самый главный воротила и заявил, что они не потерпят никакой пропаганды против рабочего класса. Он был уже не бледный, а просто белый как мел; другие же выказали себя настолько смелыми, что даже позволили себе ухмыльнуться. Я не согласился с ним и сказал, что вовсе не вижу никакой пропаганды в том, если покажу разученный мною номер «Партийный съезд выбирает себе президиум», и тут я совершил глупейшую оплошность, сказав «Бардийный съезд»; белый как мел фанатик разъярился и так хватил кулаком по столу, что взбитые сливки свалились с пирога на тарелку. «Мы заблуждались в вас», – сказал он, на что я ответствовал, что мне в таком случае лучше уехать. «Да, конечно, пожалуйста, и ближайшим поездом», – обрадовался он. Потом я предложил номер «Заседание акционерного общества» переделать в «Заседание окружного комитета», поскольку там будут приниматься решения по вопросам, по которым уже вынесено решение.

Тут уж они выказали верх неприличия: встали и ушли, даже не заплатив за наш кофе. Мари плакала, а у меня было такое скверное состояние, что хотелось кого-нибудь отхлестать по физиономии. А когда мы потом отправились на вокзал, нам пришлось еще тащить и наш багаж – что я терпеть не могу, – так как ни носильщика, ни боя не оказалось на месте. На наше счастье, по дороге нам повстречался тот молодой богослов, с кем Мари беседовала сегодня утром. Увидев нас, он залился краской, но тут же взял из рук плачущей Мари тяжелый чемодан, и Мари всю дорогу тихонько уговаривала его не рисковать собой из-за нас.

Все было отвратительно. В сущности, мы провели в Эрфурте всего шесть или семь часов, но успели за это время перессориться как с функционерами, так и с богословами.

Сойдя в Бебре, мы направились в отель, где Мари проплакала всю ночь, а утром написала длиннющее письмо богослову, но нам так и не суждено было узнать, получил он его или нет.


Я считал, что примирение с Мари и Цюпфнером – последнее дело, но попасться в руки какому-нибудь из этих фанатиков и там показывать «Кардинала» – это уж самое, самое последнее. Мне еще оставались Лео, Генрих Белен, Моника Сильвс, Цонерер, дедушка и тарелка супу у Сабины Эмондс, а может быть, удалось бы заработать немножко денег, присматривая за ребятами. Я бы дал письменное обязательство не кормить их яйцами. Вообще мне плевать на то, что другие именуют объективной ценностью искусства, но высмеивать заседания акционерных советов там, где их и в помине нет, я считал бы просто низостью.

Однажды я срепетировал довольно длинный номер под названием «Генерал», долго над ним работал, и когда я его показал, он имел то, что в наших кругах называют успехом, то есть те, кто надо, смеялись, а те, кто надо, злились. Когда я вошел в свою уборную с гордо выпяченной грудью, меня там ждала маленькая, совсем сухонькая старушка. А я после выступлений всегда раздражен и никого, кроме Мари, подле себя не выношу, но именно Мари и впустила старушку ко мне в уборную. И не успел я как следует закрыть двери, как она уже заговорила и объяснила мне, что муж ее тоже был генералом, что пал в бою, но до того еще успел написать ей письмо, где просил не брать за него пенсию. «Вы – человек еще очень молодой, – сказала мне она, – но все же достаточно взрослый, чтобы все понять», – и тут же ушла. С тех пор я больше никогда не мог выступать с номером «Генерал». Пресса, называвшая себя левой, писала впоследствии, что я, очевидно, дал реакции запугать себя, пресса, называвшая себя правой, писала, будто я понял, что играю на руку Востоку, а независимая пресса писала, что я, очевидно, отказался от всякого радикализма и от политики вообще. Все это полнейший маразм. Я просто не мог больше показывать этот номер, потому что каждый раз вспоминал сухонькую старушку – должно быть, она едва сводит концы с концами, а все над ней издеваются и смеются. А если мне номер не доставляет удовольствия, я его снимаю, но втолковать это газетчикам, вероятно, слишком сложно. Всегда им нужно что-то «учуять», «унюхать», а есть еще очень распространенная порода газетчиков, они над всеми скалят зубы оттого, что их грызет обида – почему они сами не артисты и даже «при искусстве» состоять не способны. У таких о нюхе и речи быть не может, все их разговоры сплошная трепотня, по возможности в присутствии хорошеньких молоденьких девушек, достаточно наивных, чтобы восторгаться любым мазилой только за то, что у него в какой-то газете есть своя «трибуна» и «связи». Есть удивительные, непризнанные формы проституции, перед которыми проституция настоящая – честнейшее ремесло: там хоть за деньги что-то дают.

Для меня был закрыт и этот путь – искать избавления в милосердии продажной любви: у меня не было денег. А Мари в это время примеряет свою испанскую мантилью, чтобы с честью представлять first lady немецкого католицизма. Возвратившись в Бонн, она при всяком удобном случае будет присутствовать на чаепитиях, улыбаться, участвовать во всяких комитетах, открывать выставки «религиозной живописи» и «подыскивать приличную портниху». Все дамы, выходящие замуж за боннских чинодралов, всегда «подыскивают приличную портниху».

Мари – first lady немецкого католицизма, с чашкою чая или бокалом коктейля в руке: «Видели вы этого прелестного маленького кардинала? Он приехал на открытие статуи Пресвятой Девы, работы Крёгерта. Ах, в Италии даже кардиналы – настоящие рыцари. Прелесть, просто прелесть!»

Мне даже хромать было трудно, я мог только ползти и выполз на балкон подышать родным воздухом, но и это не помогло. Я пробыл в Бонне слишком долго – почти два часа, а после этого боннский воздух в смысле перемены климата уже не помогает.

Я подумал – а ведь, в сущности, они должны быть благодарны только мне за то, что Мари осталась католичкой. Она пережила страшные религиозные сомнения, разочаровавшись в Кинкеле, в Зоммервильде, а уж такой гнус, как Блотерт, даже святого Франциска Ассизского мог бы сделать атеистом. Одно время она даже в церковь не ходила, даже не думала о церковном венчании, была полна какого-то внутреннего сопротивления, и только через три года после нашего отъезда из Бонна она снова пошла в их кружок, хотя они постоянно приглашали ее. И я ей тогда сказал, что разочарование в людях еще ничего не значит. Если она действительно верит во все это, то тысяча Фредебойлей не могут нарушить ее веру, и в конце концов – это я ей сам сказал – есть же Цюпфнер, и хотя, по мне, он слишком чопорен и вообще человек не моего толка, но как католик он вполне заслуживает доверия. И наверняка есть много настоящих католиков, и я назвал ей некоторых патеров, чьи проповеди мы с ней слушали, напомнил о папе Иоанне, о Гари Купере и Алеке Гиннессе – и, уцепившись за папу Иоанна и Цюпфнера, она снова встала на ноги. Как ни странно, но Генрих Белен в то время уже был не в счет, напротив, она сказала, что он сальный тип, и всегда смущалась, когда я о нем заговаривал, и я подозреваю, что он к ней «искал подход». Я ее никогда об этом не спрашивал, но подозрение было большое, а когда я представлял себе экономку Генриха, я понимал, что он мог «искать подход» к женщинам. Самая мысль об этом мне была противна, но я мог его понять, как понимал многое очень противное, что творилось в интернате.

Только теперь я понял, что сам указал ей на папу Иоанна и на Цюпфнера, чтобы утешить ее в минуты сомнения. Я удивительно честно вел себя по отношению к католицизму, это-то и было ошибкой, но для меня Мари так естественно была католичкой, что мне хотелось сохранить в ней эту естественность. Я будил ее, чтобы она не проспала, когда надо было идти в церковь. Часто я вызывал такси, чтобы она не опоздала, а когда мы приезжали в протестантские города, я обзванивал все церкви, чтобы найти для нее, где служат мессу, и она всегда говорила, что это во мне «самое хорошее»