рошо? Скажи тогда, с какого расстояния лучше всего стрелять, чтобы попасть? Метров с десяти – двенадцати? Самое большее с двадцати пяти?
О боже, почему вы так разволновались? Неужели старые генералы бывают трусами? Вы сообщите куда следует? Здесь некому сообщать; когда-то вам вбили в голову, что все надо доносить начальству, и теперь вы никак не можете избавиться от этой привычки… Хорошо, если желаете, поцелуйте мне ручку, только молчите; завтра утром вы будете прислуживать в церкви, поняли? В здешней церкви еще никогда не было такого красивого седовласого и представительного служки… Неужели ты не понимаешь шуток? Оружие интересует меня просто так, по той же причине, по какой тебя интересует «сектор обстрела»; неужели ты еще не усвоил, что по неписаному закону каждый обитатель этого милого дома вправе иметь какую-нибудь причуду; тебе, в частности, дозволен заскок с «сектором обстрела»; не бойся, все здесь совершенно секретно… «Сектор обстрела»… вспомни, ведь ты получил хорошее воспитание. «С Гинденбургом вперед! Ура!» Видишь, это тебе понравилось, с тобой всегда следует выбирать надлежащие выражения, теперь свернем и пройдем мимо часовни, а может, ты хочешь войти внутрь и осмотреть арену своей будущей деятельности? Успокойся, генерал, смотри, ты еще не забыл, как входить в церковь, сними шляпу, опусти пальцы правой руки в чашу со святой водой, перекрестись, ну вот, молодец, преклони колена и, глядя на неугасимую лампаду, повторяй слова молитвы: «Ave Maria» или «Отче наш»; тихонько, нет ничего более прочного, чем католическое воспитание; пора вставать, опускай опять пальцы в чашу со святой водой, крестись, уступи даме дорогу, надень шляпу, вот и хорошо; мы опять на улице, какой теплый вечер и какие чудесные деревья растут в этом чудесном парке, а вот и скамейка. «С Гинденбургом вперед! Ура!» Тебе это по душе, да? А как тебе нравится такая фраза: «Хочу ружье, хочу ружье», это тебе тоже по душе, не так ли? Брось шутить; собственно говоря, после Вердена с такого рода шутками было раз и навсегда покончено; под Верденом погибли последние кавалеры… кавалеров погибло слишком много, слишком много любовников погибло за один раз. За какие-нибудь два-три месяца было уничтожено ужасно много хорошо воспитанных молодых людей; ты не пробовал подсчитать, сколько учительского пота было пролито напрасно; неужели вам никогда не приходила в голову мысль поставить пулемет в вестибюле ремесленной или торговой школы, в вестибюле гимназии и сразу же после выпускных экзаменов направить струю огня из этого пулемета прямо в сияющие лица юношей, только что окончивших курс? Ты считаешь, это преувеличение? Ну, тогда разреши сказать тебе, что и в действительности многое очень часто кажется преувеличением; с выпускниками тысяча девятьсот пятого, тысяча девятьсот шестого и тысяча девятьсот седьмого годов я сама танцевала; я ходила на пирушки с этими молодцами в фуражках, с этими будущими выпивохами, а потом больше половины всех трех выпусков погибло под Верденом. А как по-твоему, сколько осталось в живых юношей, окончивших школу в тысяча девятьсот тридцать пятом году, в тридцать шестом, в тридцать седьмом, в сорок первом или в сорок втором годах? Какой бы из этих выпусков ты ни взял – результат будет один и тот же; и, пожалуйста, уйми свою дрожь. Я никак не могла предположить, что старые генералы такой трусливый народ. Хорошо, возьми меня за руки. Как меня зовут? Запомни, здесь не спрашивают о таких вещах, здесь не приняты визитные карточки и не пьют на брудершафт, здесь переходят на «ты» без разрешения, здесь помнят, что все люди братья, даже если они враги. Часть из них, старик, – очень небольшая – приняла «причастие агнца», остальные приняли «причастие буйвола». Меня зовут «Хочу ружье», а моя фамилия «С Гинденбургом вперед! Ура!»; откажись полностью от всех твоих мещанских предрассудков и от представлений о приличиях, здесь у нас нет классов. И не жалуйся на проигранную войну. О боже, неужели вы действительно проиграли войну, уже две войны, одну за другой? Таким молодчикам, как ты, я желаю проиграть семь войн подряд. Ну а теперь довольно хныкать, мне наплевать, сколько войн ты проиграл. Надо оплакивать погибших детей, а не проигранные войны… Теперь ты будешь прислуживать в церкви, в церкви нашей денклингенской лечебницы – это в высшей степени почетное занятие; только не говори ничего о немецком будущем; я сама читала в газете, что немецкое будущее полностью обеспечено. А если ты обязательно хочешь поплакать, то не плачь по крайней мере так жалобно. Они поступили с тобой несправедливо? Затронули твою честь? Ты считаешь, что честь поругана, если первый встречный чужеземец может тебя задеть? Ведь правда? Радуйся, в нашем богоугодном заведении тебе будет хорошо, здесь прислушиваются к малейшему стону, здесь считаются с любыми «комплексами»; все дело только в деньгах; если ты беден, тебя ждут побои и смирительная рубашка, зато здесь потакают каждой твоей слабости, тебе разрешат даже выйти погулять и выпить кружку пива в Денклингене; попробуй крикни: «Сектор обстрела! Обеспечьте мне сектор обстрела для третьей армии!» – и сразу же кто-нибудь отзовется: «Слушаюсь, господин генерал»; время воспринимается здесь не в целом, а по частям, оно никогда не становится историей, понимаешь? Я охотно верю, что ты уже видел мои глаза. Ты говоришь, что мои глаза были у человека с красным шрамом на переносице? Я верю тебе, но здесь запрещены воспоминания и догадки, здесь живут только сегодняшним днем: сегодня был Верден, сегодня умер Генрих, сегодня погиб Отто, сегодня тридцать первое мая тысяча девятьсот сорок второго года, сегодня Генрих шепнул мне на ухо: «С Гинденбургом вперед! Ура!»; ты его знал, пожимал ему руку, вернее, это он пожимал тебе руку? Хорошо, ну а теперь давай займемся делом, я до сих пор помню, какую молитву было труднее всего выучить служкам; я учила ее со своим сыном Отто и спрашивала эту молитву у него: «Suscipiat Dominus sacrificium de manibus tuis ad laudem et gloriam nominis sui», а теперь идет самое трудное, старик, «ad utilitatem quoque nostram, totiusque Ecclеsiae sua sanctae»[21], повторяй за мной, да нет же, «ad utilitatem»[22], а не «utilatem», эту ошибку делают все… если хочешь, я запишу молитву на бумажке, а не то можешь учить ее по своему молитвеннику, ну а теперь до свидания, пора ужинать, «Сектор обстрела», угощайся на здоровье…
Она прошла мимо часовни по широким темным дорожкам назад к теплицам; одни лишь стены были свидетелями того, как она отперла ключом дверь, тихо проскользнула между цветочными горшками и грядками, от которых тянуло сыростью, и вбежала в контору старшего садовника; она взяла со стола пистолет и опустила его в свою мягкую черную сумочку; кожаное нутро поглотило пистолет; замок легонько щелкнул; с улыбкой поглаживая пустые цветочные горшки, она покинула теплицу и снова заперла дверь; одни только темные стены были свидетелями того, как она вынимала ключ из замочной скважины и медленно шла по широким темным дорожкам обратно к дому.
Хупертс подал ужин ей в комнату – чай, хлеб, масло, сыр и ветчину; улыбнувшись, он взглянул на нее и сказал:
– Вы выглядите просто великолепно, сударыня.
Она положила сумочку на комод, сняла шляпку со своей темноволосой головы, а потом с улыбкой произнесла:
– Скажите, нельзя ли попросить садовника принести мне немного цветов?
– Садовника теперь не найдешь, – ответил Хупертс, – у него выходной, он не появится до завтрашнего вечера.
– А больше никому не разрешается входить в теплицу?
– Никому, сударыня, наш садовник на этот счет очень строг.
– Значит, придется ждать до завтрашнего вечера, а может, я сама куплю цветы в Денклингене или в Додрингене.
– Вы собираетесь пойти погулять?
– Да, возможно. Сегодня такой прекрасный вечер, мне ведь разрешено выходить, не правда ли?
– Конечно, конечно… Вам разрешено… Но может, все-таки позвонить господину советнику или господину доктору?
– Я сама им позвоню, Хупертс. Пожалуйста, дайте мне городской телефон, только надолго, прошу вас… Хорошо?
– Ну разумеется, сударыня.
Когда Хупертс ушел, она открыла окно и бросила ключ от конторы садовника в яму с компостом, потом снова закрыла окно, налила в чашку чай и молоко, села и придвинула к себе телефонный аппарат.
– Итак, начнем! – тихо сказала она, пытаясь левой рукой унять дрожь в правой руке, протянутой к телефонной трубке. – Начнем! – повторила она. – Спрятав в сумочке смерть, я готова вернуться к жизни. Никто так и не догадался, что одно прикосновение к холодному металлу излечит меня; они слишком буквально понимали мои слова про ружье, мне вовсе не нужно ружье, достаточно пистолета, начнем, начнем… Скажите мне, который час? Начнем. Бархатный голос в трубке, скажи мне, остался ли ты таким же и можно ли тебя услышать, набрав тот же номер?
Левой рукой она сняла трубку и услышала гудки телефонной станции.
Стоило Хупертсу нажать кнопку, соединив меня с городом, как время, мир, действительность, немецкое будущее оказались тут как тут; я сгораю от любопытства, как все это будет выглядеть в тот момент, когда я выйду из заколдованного замка.
Правой рукой она набрала номер – три единицы – и услышала бархатный голос, который произнес:
– Первый сигнал будет дан ровно в семнадцать часов пятьдесят восемь минут и тридцать секунд по местному времени. – Напряженная тишина, сигнал, и тот же бархатный голос сказал: – Семнадцать часов пятьдесят восемь минут и сорок секунд. – Время набегало, заливая смертельной бледностью ее лицо, а голос продолжал вещать: – Семнадцать часов пятьдесят девять минут и десять секунд… и двадцать секунд… и тридцать секунд… и сорок секунд… и пятьдесят секунд. – Снова раздался резкий сигнал, и бархатный голос проговорил: – Восемнадцать часов, шестого сентября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года.
…Генриху исполнилось бы сорок восемь лет, Иоганне сорок девять, а Отто сорок один; Йозефу сейчас двадцать два года, Рут девятнадцать…