Глазами клоуна. Бильярд в половине десятого — страница 97 из 99

Ты скажешь, что это глупо и нереалистично, не правда ли, Роберт? «Паси овец Моих», а они между тем взращивают одних только волков, Роберт. С чем вы вернулись домой после войны, Роберт? Ни с чем, кроме динамита. Хорошенькая игрушка, я прекрасно понимаю тебя, тобою движет ненависть к миру, в котором не нашлось места ни для Ферди, ни для Эдит, не нашлось места ни для моего отца, ни для Гроля, ни для мальчика, имя которого мы так и не узнали, ни для поляка, поднявшего руку на Вакеру. Итак, ты коллекционируешь статическую документацию, как другие коллекционируют мадонн в стиле барокко, ты собрал целую картотеку, состоящую из одних формул. И моему племяннику, сыну Эдит, тоже надоел запах известки, и он начал искать формулы своего будущего не в залатанных стенах аббатства Святого Антония, а где-то вне этих стен. Как ты думаешь, повезет ему? Сможешь ли ты указать ему нужную формулу? Или он прочтет ее в глазах своего нового брата, в глазах мальчика, отцом которого ты хочешь стать? Ты прав, Роберт, нельзя быть отцом, им можно только стать; голос крови – это выдумка, надо верить совсем в другое; вот почему я не женился, просто я не нашел в себе мужества уверовать в то, что сумею стать отцом; я бы не перенес, если бы мои дети были такими же, как Отто, такими же чужими, как Отто для твоих родителей; даже в воспоминаниях о моей матери и моем отце я не мог почерпнуть необходимое мужество; ты сам еще не знаешь, что выйдет из Йозефа и Рут, какое причастие они будут принимать; нельзя быть уверенным ни в ком, даже в ваших с Эдит детях; нет, нет, Роберт, ты должен понять, почему я не хочу выехать из своего номера в гостинице и вселиться в дом, где жил Отто и умерла Эдит; я был бы не в силах каждый день смотреть на почтовый ящик, в который этот мальчик бросал твои записочки, ведь у вас все тот же почтовый ящик?

– Нет, – сказал Роберт, – входную дверь пришлось заменить, она была вся изрешечена осколками; только пол на площадке лестницы остался прежним; ноги мальчика ступали по нему.

– И ты об этом думаешь, когда ходишь по площадке?

– Да, – сказал Роберт, – думаю; возможно, как раз в этом одна из причин того, почему я коллекционирую статические формулы… Почему ты не приезжал раньше?

– Боялся, боялся, что город покажется мне недостаточно чужим, хотя двадцать два года – неплохой амортизатор. Ну а то, что мы, Роберт, скажем друг другу, разве все это нельзя изобразить на почтовых открытках? Я бы с удовольствием жил по соседству с тобой, но только не здесь. Здесь мне страшно; не знаю, может, я ошибаюсь, но люди, которых я вижу в этом городе, кажутся мне ничуть не лучше тех, от которых я когда-то бежал.

– Думаю, что ты не ошибся.

– Скажи, что стало с такими, как Эндерс? Ты помнишь рыжего Эндерса? Он был славный малый, не насильник, в этом я уверен. Что делали люди, подобные Эндерсу, во время войны и что они делают теперь?

– По-моему, ты недооцениваешь Эндерса; он был не только славный малый, он еще… одним словом, Эндерс никогда не принимал «причастия буйвола», почему бы нам не сказать об этом так же бесхитростно, как говорила Эдит? Эндерс стал священником; после войны он произнес несколько проповедей, которые я считаю незабываемыми; если я повторю слова Эндерса, они прозвучат не так, как звучали в его устах.

– А что он делает теперь?

– Они засунули его в какую-то дыру, в деревню, которая стоит даже не на железной дороге, и там он произносит свои проповеди, не обращая внимания на то, что его слушают только крестьяне да ребятишки. Нельзя сказать, чтобы они его ненавидели, просто они говорят с ним на разных языках, хотя по-своему почитают, как милого дуралея. Не знаю, уверяет ли он их и впрямь, что все люди братья. Они в этом разбираются лучше и, вероятно, втайне думают: а может быть, он все-таки коммунист? Иных мыслей у них не возникает; число штампов еще уменьшилось, Шрелла; никому не пришло бы в голову называть твоего отца коммунистом, даже дураку Неттлингеру, а сегодня они не нашли бы для него никакого другого определения. Эндерс хочет пасти овец, а вместо этого ему подсовывают баранов; он попал под подозрение, потому что слишком часто избирал темой своих проповедей Нагорную проповедь; быть может, в один прекрасный день заявят, что этот кусок Евангелия – позднейшая вставка, и вообще вычеркнут его… давай съездим к Эндерсу, Шрелла. Хотя, возвращаясь обратно на вечернем автобусе к станции, мы обнаружим, что из встречи с ним почерпнули больше отчаяния, нежели утешения; люди в этой деревне кажутся мне более далекими, нежели жители луны; съездим к Эндерсу, проявим к нему сострадание, арестантов надо посещать… А почему ты, собственно, вспомнил об Эндерсе?

– Я подумал, с кем бы мне хотелось увидеться на родине; не забывай, что мне пришлось исчезнуть в те времена, когда я был еще школьником. Но я боюсь встреч с тех пор, как повидал сестру Ферди.

– Ты видел сестру Ферди?

– Она приобрела киоск на конечной остановке одиннадцатого номера. Ты там ни разу не был?

– Нет, я боялся, что Груффельштрассе покажется мне чужой.

– Она и мне показалась чужой, самой чужой улицей на свете… Не ходи туда, Роберт. А что, Тришлеры действительно погибли?

– Да, – сказал Роберт, – и Алоиз тоже погиб, они пошли ко дну вместе с «Анной Катариной»; перед этим Тришлеров выселили из гавани; когда выстроили новый мост, им пришлось оттуда убраться; квартирка, которую они сняли в городе, оказалась не по ним – старики не могли жить без реки и без барж; Алоиз решил отвезти их на «Анне Катарине» к своим друзьям в Голландию, но судно попало под бомбежку; Алоиз бросился вниз за родителями, однако было уже поздно… вода хлынула с палубы в трюм; никому из них не удалось спастись; очень долгое время я не мог напасть на их след.

– А где ты все это узнал?

– В «Якоре», я ходил туда каждый день и расспрашивал моряков о Тришлерах, пока не нашел человека, который знал о несчастье с «Анной Катариной».

Шрелла задернул портьеру, подошел к столу и погасил в пепельнице сигарету, Роберт последовал за ним.

– Я думаю, – сказал он, – нам пора подняться к моим родителям… Хотя, может, тебе не хочется присутствовать на нашем семейном торжестве?

– Да нет, – сказал Шрелла, – я пойду с тобой. Но разве мы не подождем мальчика? А что стало с такими, как Швойгель?

– Тебя в самом деле интересует Швойгель?

– Почему ты это спрашиваешь?

– Неужели, скитаясь по белу свету, ты вспоминал Эндерса и Швойгеля?

– Да, и еще Греве и Хольтена… ведь они были единственные, кто не преследовал меня, когда я возвращался из школы домой… еще Дришка не участвовал… Что с ними со всеми сталось? Они живы?

– Хольтен убит на войне, а Швойгель жив; он стал писателем; иногда вечерком он звонит мне по телефону или заходит сам, но я прошу Рут говорить, что меня нет дома; я его не выношу, разговоры с ним совершенно бесплодны; мне в его обществе просто скучно; он без конца говорит об обывателях и необывателях; себя он, по-моему, причисляет к последним… не знаю, что он понимает под этим; мне Швойгель, честно говоря, не интересен; как-то он спрашивал о тебе.

– Ну а что сталось с Греве?

– Он теперь партийный, только не спрашивай меня, в какой партии он состоит, да это и не столь важно. А Дришка продает мягкую игрушку – львов фирмы Дришка, этот товар приносит ему уйму денег. Ты не знаешь, что такое львы для автомобилей? Поживи у нас недельку, и ты сразу все усвоишь; каждый мало-мальски уважающий себя человек держит в своей автомашине у заднего стекла льва фирмы Дришка… А в этой стране ты почти не встретишь человека, не уважающего себя… Им с детства вдалбливают, что они весьма уважаемые люди; конечно, кое-что они все же вынесли с войны, кое-какие воспоминания о страданиях и жертвах, но в данный момент они уже снова полны самоуважения… Скажи, ты видел народ там, внизу, в холле? Они отправляются на три совершенно различных банкета – на банкет левой оппозиции, на банкет общества «Все для общего блага» и на банкет правой оппозиции, но надо обладать поистине гениальным чутьем, чтобы догадаться, на какой банкет кто из них идет.

– Да, – сказал Шрелла, – я ожидал тебя в холле как раз тогда, когда там собирались первые приглашенные, и я слышал, что они упоминали об оппозиции; раньше всех пришли самые безобидные, так сказать, пехота демократии, деляги того сорта, который считается не таким уж плохим, они беседовали об автомобильных марках и о загородных домиках; из их разговоров я узнал, что Французская Ривьера начинает снова входить в моду, и, оказывается, как раз из-за того, что там всегда такой наплыв; они уверяли также, что, вопреки всем прогнозам, среди интеллигенции считается сейчас модным путешествовать не в одиночку, а с экскурсиями. Интересно, как все это здесь называют – оборотной стороной снобизма или же диалектикой? Ты должен просветить меня в этом вопросе. Английский сноб сказал бы: «За десять сигарет я продам вам мою бабушку»; что касается здешнего люда, то они действительно готовы продать свою бабушку, и притом всего лишь за пять сигарет; даже свой снобизм они и то принимают всерьез… Ну а потом они заговорили о школьном образовании; одни из них выступали в защиту гуманитарного образования, а другие против… Ну что ж… Я прислушивался к их разговорам, потому что мне хотелось узнать что-нибудь об истинных тревогах людей в этой стране, но они без конца шептали имя деятеля, которого ожидали на этом вечере, они говорили о нем с большим почтением… его зовут Крец. Ты что-нибудь слышал о нем?

– Крец, – сказал Роберт, – это, так сказать, звезда оппозиции.

– Слово «оппозиция» повторялось беспрестанно, но из их болтовни я так и не узнал, к кому, собственно, они находятся в оппозиции.

– Раз эти люди ждали Креца, значит, они – левые.

– Я правильно понял: этот Крец своего рода знаменитость? На него, как говорится, возлагают все надежды?

– Да, – подтвердил Роберт, – от Креца они многого ждут.

– Я и его видел, – сказал Шрелла, – он пришел последним; если на этого человека возлагают все надежды, то хотелось бы мне знать, кого они считают совершенно безнадежным… Мне кажется, вздумай я убить кого-нибудь из политиков, это был бы Крец. Неужели вы все ослепли? Разумеется, он человек умный и образованный, он способен даже процитировать Геродота по-гречески, а для демокр