А потом папа подошёл ко мне, и мы с ним вдвоём помолчали, и папа сказал:
– Не скучай. Мы послезавтра вернёмся, и ты расскажешь маме, как было интересно.
Он отошёл и стал стелить постель, а потом подозвал меня и спросил:
– Ты где ляжешь? К стенке?
Но я сказал:
– Лучше ты ложись к стенке. А я с краю.
Папа лёг к стенке, на бок, а я лёг с краю, тоже на бок, и колёса застучали: трата-та-трата-та…
И вдруг я проснулся оттого, что я наполовину висел в воздухе и одной рукой держался за столик, чтоб не упасть. Видно, папа во сне очень разметался и совсем меня вытеснил с полки. Я хотел устроиться поудобней, но в это время сон с меня соскочил, и я присел на краешек постели и стал разглядывать всё вокруг себя.
В вагоне уже было светло, и отовсюду свисали разные ноги и руки. Ноги были в разноцветных носках или просто босиком, и была одна маленькая девчонская нога, похожая на коричневую чурочку.
Наш поезд ехал очень медленно. Колёса тарахтели. Я увидел, что зелёные ветки почти касаются наших окон, и получилось, что мы едем, как по лесному коридору, и мне захотелось посмотреть, как оно так выходит, и я побежал босиком в тамбур. Там дверь была открыта настежь, и я ухватился за перильца и осторожно свесил ноги.
Сидеть было холодно, потому что я был в одних трусиках, и железный пол меня прямо захолодил, но потом он согрелся, и я сидел, подсунув руки под мышки. Ветер был слабый, еле-еле дул, а поезд шёл медленно-медленно, он поднимался в гору, колёса тарахтели, и я потихоньку к ним подладился и сочинил песню:
Вот мчится поезд – красота!
Стучат колёса – тра-та-та!
И случайно я посмотрел направо и увидел конец нашего поезда: он был полукруглый, как хвост.
Я тогда посмотрел налево и увидел наш паровоз: он вовсю карабкался вверх, как какой-нибудь жук. И я догадался, что здесь поворот.
А рядом с поездом была тропочка, совсем узкая, и я увидел, что впереди по этой тропочке идёт человек. Издалека мне показалось, что он совсем маленький, но поезд всё-таки шёл побыстрее его, и я постепенно увидел, что он большой, и на нём голубая рубашка, и что он в тяжёлых сапогах. По этим сапогам было видно, что он уже устал идти. Он держал что-то в руках.
Когда поезд его догнал, этот дядька вдруг спустился со своей тропочки и побежал рядом с поездом, сапоги его хрупали по камешкам, и камешки разлетались из-под тяжёлых сапог в разные стороны. И тут я поравнялся с ним, и он протянул мне решето, затянутое полотенцем, и всё бежал рядом со мной, и лицо у него было красное и мокрое. Он крикнул:
– Держи решето, малый! – и ловко сунул мне его на колени.
Я вцепился в это решето, а дяденька ухватился за перильца, подтянулся, вскочил на подножку и сел рядом со мной. Он вытер лицо рубашкой и сказал:
– Еле влез…
Я сказал:
– Нате ваше решето.
Но он не взял. Он сказал:
– Тебя как звать?
Я ответил:
– Денис.
Он кивнул головой и сказал:
– А моего – Серёжка.
Я спросил:
– Он в каком классе?
Дяденька сказал:
– Во вторым.
– Надо говорить: во втором, – сказал я.
Тут он сердито засмеялся и стал стаскивать полотенце с решета. Под полотенцем лежали серебристые листья, и оттуда пошёл такой запах, что я чуть не сошёл с ума. А дяденька стал аккуратно снимать эти листья один за одним, и я увидел, что это – полное решето малины. И хотя она была очень красная, она была ещё и серебристая, седая, что ли; и каждая ягодка лежала отдельно, как будто твёрдая. Я смотрел на малину во все глаза.
– Это её холодком прикрыло, ишь притуманилась, – сказал дядька. – Ешь давай!
И я взял ягоду и съел, и потом ещё одну, и тоже съел, и придавил языком, и стал так есть по одной, и просто таял от удовольствия, а дяденька сидел и смотрел на меня, и лицо у него было такое, как будто я болен и ему жалко меня. Он сказал:
– Ты не по одной. Ты пригоршней.
И отвернулся. Наверно, чтоб я не стеснялся. Но я его нисколько не стеснялся: я добрых не стесняюсь, я стал сразу есть пригоршней и решил, что пусть я лопну, но всё равно я эту малину съем всю.
Никогда ещё не было так вкусно у меня во рту и так хорошо на душе. Но потом я вспомнил про Серёжку и спросил у дяденьки:
– А Серёжа ваш уже ел?
– Как же не ел, – сказал он, – было, и он ел.
Я сказал:
– Почему же было? А например, сегодня он уже ел?
Дяденька снял сапог и вытряхнул оттуда мелкий камешек.
– Вот ногу мозолит, терзает, скажи ты! А вроде такая малость.
Он помолчал и сказал:
– И душу вот такая малость может в кровь истерзать. Серёжка, браток, теперь в городе живёт, уехал он от меня.
Я очень удивился. Вот так парень! Во втором классе, а от отца удрал!
Я сказал:
– А он один удрал или с товарищем?
Но дяденька сказал сердито:
– Зачем – один? С мамой со своей! Ей, видишь ли, учиться приспичило! У ней там родичи, друзья-приятели разные… Вот и выходит кино: Серёжка в городе живёт, а я здесь. Нескладно, а?
Я сказал:
– Не волнуйтесь, выучится на машиниста и приедет. Подождите.
Он сказал:
– Долго больно ждать.
Я сказал:
– А он в каком городе живёт?
– В Курским.
Я сказал:
– Нужно говорить: в Курске.
Тут дяденька опять засмеялся – хрипло, как простуженный, а потом перестал. Он наклонился ко мне поближе и сказал:
– Ладно, учёная твоя голова. Я тоже выучусь. Война меня в школу не пустила. Я в твои годы кору варил и ел. – И тут он задумался. Потом вдруг встрепенулся и показал на лес: – Вот в этим самым лесу, браток. А за ним, гляди, сейчас село Красное будет. Моими руками это село построено. Я там и соскочу.
Я сказал:
– Я ещё одну только горсточку съем, и вы завязывайте свою малину.
Но он придержал решето у меня на коленях:
– Не в том дело. Возьми себе.
Он положил мне руку на голую спину, и я почувствовал, какая тяжёлая и твёрдая у него рука, сухая, горячая и шершавая, а он прижал меня крепко к своей голубой рубашке, и он был весь тёплый, и от него пахло хлебом и табаком, и было слышно, как он дышит медленно и шумно.
Он так подержал меня немножко и сказал:
– Ну, бывай, сынок. Смотри, веди хорошо…
Он погладил меня и вдруг сразу спрыгнул на ходу. Я не успел опомниться, а он уже отстал, и я опять услышал, как хрупают камешки под его тяжёлыми сапогами.
И я увидел, как он стал удаляться от меня, быстро пошёл вверх на подъём, хороший такой человек в голубой рубашке и тяжёлых сапогах.
И скоро наш поезд стал идти быстрее, и ветер стал чересчур сильный, и я взял решето с малиной и понёс его в вагон, и дошёл до папы.
Малина уже начала оттаивать и не была такая седая, но пахла всё равно как целый сад.
А папа спал; он раскинулся на нашей полке, и мне совершенно негде было приткнуться, и некому было показать эту малину и рассказать про дядьку в голубой рубашке и про его сына.
В вагоне все спали, и вокруг по-прежнему висели разноцветные пятки.
Я поставил решето на пол и увидел, что у меня весь живот, и руки, и колени красные, – это был малиновый сок, и я подумал, что надо сбегать умыться, но вдруг начал клевать носом.
В углу стоял большой чемодан, перевязанный крест-накрест, он стоял торчком; мы на нём вчера резали колбасу и открывали консервы. Я подошёл к нему и положил на него локти и голову, и сразу поезд стал особенно сильно стучать, и я пригрелся и долго слушал этот стук, и опять в моей голове запелась песня:
Вот мчится поезд —
кра —
со —
та!
Поют колеса —
тра —
та —
та!
☛ В шедеврах детской литературы 1960–1970-х годов большие темы любят прятаться; примеры тому мы при внимательном чтении найдём и у Юрия Коваля, и у Сергея Козлова, и у Виктора Голявкина, и у Льва Давыдычева – список можно продолжить. В этом ряду особое место занимают “Денискины рассказы” Виктора Драгунского.
Вот и в одном из лучших рассказов про Дениску – “Поют колёса – тра-та-та” – такого рода тема никак не может быть декларирована или введена в сильной позиции, ведь, как и во всём Денискином цикле, здесь повествование ведётся от лица ребёнка лет семи-восьми, вещи и люди увидены его глазами. В рассказе нет той инстанции, которая может объявить: вот оно – “событие бытия”; читатель сам должен угадать его в смысловом мерцании, в ускользающих намёках текста. К какой же традиции приводит нас тематический пунктир вроде бы наивного повествования – в своей высшей точке? При кажущейся скромности авторского замысла – к двухвековой парадигме детских прозрений: “минут озарения”, “мгновений пробуждения”, вещих “вспышек” сознания. Как ни удивительно, но лепет Денискиных впечатлений оказывается в резонансе той же тематической стихии, что и “дрожи и замирания сердца” толстовского Николеньки, вдохновенное созерцание бабочек аксаковским Багровым-внуком, “рай осязательных и зрительских откровений” в “Других берегах” Владимира Набокова или голос, звучащий в сознании гайдаровского барабанщика: “Встань и не гнись! Пришла пора!”
Чудесный переход Дениски к постижению высоты и дали совершается в три шага, по логике диалектической триады: из дома в вагон поезда, из поездного купе к окну, открывающему портал воображения, из поезда в “высокое и прекрасное” большого мира.
Уже первый шаг мальчика – выход из круга материнской охранительной власти – сопровождается тремя обещаниями чуда. Прежде всего, стоит обратить внимание на то, куда отправляется отец, взяв с собой сына, – в Ясногорск. Этот топоним вряд ли упомянут здесь случайно. В 1965 году, когда Драгунский пишет свой рассказ, посёлок Лаптево только-только объявили городом, дав ему по просьбе жителей новое имя, как можно более поэтическое, наподобие сказочного. Ясногорск как цель путешествия обретает особые метонимические значения: Дениска словно отправляется в город света, в город нового (ясного) видения