…из темноты выплыли две фигуры. Сначала первый, потом второй… У первого было надутое, злое лицо.
– Ну что? Хнычешь? – сказал он.
– Ребята, – сказал Зайцев, и ему показалось, что сказал он удивительно просто и браво, – нога-то что-то того…
– Распустил нюни – смотри, прыгают, – сказал первый. – Заплачь мне ещё, гогочка…
Неудивительно, что попытка Зайцева завязать дружбу с чужими для него одноклассниками проваливается. Однако это поражение парадоксально приближает героя к победе – именно такое название – “Победа” – было дано рассказу при первой его публикации[40].
В первый раз мальчик и его отец плачут, но ещё не вместе, а каждый по отдельности при встрече в подъезде:
– Кто тут? – сдавленно сказал отец.
Мальчик разрыдался.
– Ты? – сказал отец как-то удивлённо-спокойно. – А я ведь тебя ищу.
Он подошёл вплотную и вдруг взвизгнул:
– Негодяй!
Как-то неуверенно и неловко, покачнувшись, ударил мальчика по щеке. Рука его сразу повисла, а губы запрыгали.
– Ты хоть о матери-то подумал?! Ну ладно, меня ты не любишь… я знаю… хотя в день рождения… Но мать!.. Неужели ты?.. – Он осёкся и испуганно посмотрел на мальчика.
Мальчик закрылся локтем и зарыдал сильнее.
– Что с тобой?! Говори!! Что ты с собой сделал?!
– Но-га… – только и мог между всхлипами сказать мальчик.
Эти слёзы не сближают героев, а ещё больше разобщают их. Отметим, что финал процитированного фрагмента объясняет, почему рассказ так странно называется, и вместе с тем неброско указывает на определяющую роль мотива слёз в тексте. Дефис здесь заменяет слёзный всхлип: но – всхлип – га.
Однако максимальное отчуждение между отцом и сыном оказывается прелюдией к максимальному их сближению в финале и тоже через слёзы. Сначала отец проявляет физическую силу (“Отец внёс его по лестнице”), а затем сын перестаёт стыдиться отца в себе, он не столько понимает, сколько ощущает, что жестокая сила мальчиков – это не его, а слабость и даже истеричность отца – его. Поэтому рассказ завершается не только слезами отца и сына, но и дополнительным сентиментальным жестом сына, который, не стесняясь присутствия постороннего человека (врача), прижимает к щеке отцовскую руку. А Зайцев-старший и здесь не изменяет себе. Он, как по-настоящему слабый человек, вмешивает в ситуацию более сильную, но постороннюю инстанцию – всё того же врача: “Доктор… – сказал отец. – Что же это, доктор?..”
И уже неважно, что сын в финале откровенно врёт отцу, да ещё подкрепляет враньё сакральным для детской советской литературы словосочетанием “честное слово” (вспомним одноимённый рассказ Леонида Пантелеева): “Уроки я приготовил. Честное слово, папа…” Никаких уроков Зайцев-младший приготовить не мог – некогда было, вместо этого он гулял с мальчиками. Просто герой запоздало вспомнил наказ матери из начала рассказа: “Сегодня папин день рождения, и мама сказала: «Как придёшь из школы, сразу садись за уроки, потом приберись и всё сделай очень хорошо до того, как папа вернётся с работы. Это будет лучший подарок»”. Так вот, это искреннее желание мальчика сделать подарок отцу оказывается куда важнее пресловутой правды, как и понимание того, что он, подобно отцу, слаб – познание себя оказывается важнее и “победнее” и силы, и почти обязательного для советской литературы желания героя исправиться и из слабого стать сильным.
Таким образом, слёзы в рассказе Андрея Битова “Но-га” выполняют обе свои важнейшие для мировой литературы функции. Это и слёзы разъединения, и слёзы объединения, и слёзы горя, и слёзы очищения, ведущего к радости.
Фазиль ИскандерМученики сцены
Однажды к нам в класс пришёл старый человек. Он сказал, что он актёр нашего городского драматического театра, что зовут его Левкоев Евгений Дмитриевич, что теперь он ведёт драмкружок в нашей школе и сейчас хочет попробовать кое-кого из нашего класса, чтобы посмотреть, годимся мы в артисты или нет.
Это был крупный, плотный человек с длинной жилистой шеей, чем-то похожий на отяжелевшего, одышливого орла. Выражение лица у него было брюзгливое.
И вот, значит, он объяснил цель своего прихода в наш класс, а Александра Ивановна назвала несколько мальчиков и девочек, которых можно было попробовать. Я попал в их число. Я как-то сразу был уверен, что попаду в их число. Я был от природы довольно громогласен и считал эту особенность даром хотя ещё и не совсем понятного, но примерно такого назначения.
Все мы прочли по одному стихотворению. Евгений Дмитриевич из всех выбрал меня (что опять же меня не удивило) и велел на следующий день прийти на занятие драмкружка, куда должны были собраться кандидаты в артисты.
На следующий день в назначенное время я пришёл в это помещение, где собралось человек десять или пятнадцать мальчиков и девочек нашего возраста или несколько постарше.
Евгений Дмитриевич окончил занятие с группой старшеклассников и занялся нами. Он сказал, что нам предстоит подготовить к общегородской олимпиаде постановку по произведению Александра Сергеевича Пушкина “Сказка о попе и о работнике его Балде”.
Для проверки способностей он давал прочесть каждому кусочек сказки. И вот мальчики и девочки стали читать, и многие из них страшно волновались, ещё дожидаясь своей очереди, а некоторые из них сучили ногами и даже слегка подпрыгивали.
Скорее всего, от этого волнения, начиная читать, они путали слова, заикались, а уж о громогласности и говорить нечего – громогласностью никто из них не обладал. Вероятно, по этой причине я чувствовал себя спокойно.
И не только спокойно. Я почему-то был уверен, что роль Балды, конечно, достанется мне и что Евгений Дмитриевич об этом знает, но чтобы не обижать других приглашённых ребят, он вынужден с ними немного повозиться.
Удивительно, что, когда кто-нибудь из ребят ошибался в интонации или неправильно произносил слово, я с ничем не оправданным нахальством старался переглянуться с Евгением Дмитриевичем, как переглядывается Посвящённый с Посвящённым, хотя за всю свою жизнь только один раз был в театре, где мне больше всего понравилась ловко изображённая при помощи световых эффектов мчащаяся машина.
На мой взгляд Посвящённого Евгений Дмитриевич отвечал несколько удивлённым, но не отвергающим мою посвящённость взглядом. Когда дело дошло до меня, я спокойно прочёл заданный кусок. Я читал его с лёгким утробным гудением, что должно было означать наличие больших голосовых возможностей, которые сдерживаются дисциплиной и скромностью чтеца.
– Вот ты и будешь Балдой, – клекотнул Евгений Дмитриевич.
В сущности, я ничего другого не ожидал.
Одному мальчику, который был старше меня года на два и читал с довольно ужасным мингрельским акцентом, он сказал:
– Ты свободен…
Мне даже стало жалко его. Ведь Евгений Дмитриевич этими словами намекнул, что этот мальчик никуда не годится. Другим он или ничего не говорил, или давал знать, что должен подумать об их судьбе. А этому прямо так и сказал. Кстати, звали его Жора Куркулия.
– Можно, я просто так побуду? – сказал Жора и улыбнулся жалкой, а главное – совершенно необиженной улыбкой.
Евгений Дмитриевич пожал плечами и, кажется, в этот же миг забыл о существовании Жоры Куркулия.
В этот день он распределил роли, и мы стали готовиться к олимпиаде. Репетиции дважды в неделю проходили в этом же помещении. Старшеклассники ставили сценку из какой-то бытовой пьесы, а после них мы начинали разыгрывать свои роли.
Иногда Евгений Дмитриевич немного задерживался со старшеклассниками, и тогда мы досматривали хвост этой пьески, где гуляка-муж, которого долго уговаривали исправиться сослуживцы и домашние и который как будто бы склонялся на уговоры, вдруг в последнее мгновение хватал гитару (на репетиции он хватал большой треугольник) и, якобы бряцая по струнам, запевал:
Я цыганский Байрон,
Я в цыганку влюблён…
– Не “Байрон”, а “барон”, запомни, – поправлял его Евгений Дмитриевич, но это сути дела не меняло. Из его пения ясно следовало, что он всё ещё тянется к распутной жизни своих дружков.
После нескольких занятий я вдруг почувствовал, что роль Балды мне надоела.
Вообще и раньше мне эта сказка не очень нравилась, а теперь она и вовсе в моих глазах потускнела. Так или иначе, играл я отвратительно. Чем больше мы репетировали, тем больше я чувствовал, что ни на секунду, ни на мгновение не могу ощутить себя Балдой. Какое-то чувство внутри меня, которое оказывалось сильнее сознания необходимости войти в образ, всё время с каким-то уличающим презрением к моим фальшивым попыткам (оно, это чувство, так и кричало внутри меня, что все мои попытки фальшивы) отталкивало меня от этого образа.
Внешне всё это, конечно, выливалось в деревянную, скованную игру, которую я пытался прикрыть своей громогласностью.
Надо сказать, что во время первых репетиций, когда ещё только разучивали текст, громогласность и лёгкость чтения давали мне некоторые преимущества перед остальными ребятами, и я время от времени продолжал переглядываться с Евгением Дмитриевичем взглядом Посвящённого. Этот взгляд Посвящённого я в первое время ухитрялся распространить даже на постановку старшеклассников, когда мы их заставали за репетицией. Чаще всего этот взгляд вызывал всё тот же гуляка-муж, упрямый не только в своём распутстве, но и в искажении своей песенки:
Я цыганский Байрон,
Я в цыганку влюблён.
Но потом, когда мы стали по-настоящему разыгрывать свои роли, я всё ещё пытался громогласностью прикрыть бездарность своего исполнения и, мало того, продолжал бросать на Евгения Дмитриевича уже давно безответные взгляды Посвящённого. Он однажды не выдержал и с такой яростью клекотнул на один из моих посвящённых взглядов, что я притих и перестал обращать его внимание на чужие недостатки.