– Как говорится в детстве, чур-чура. Вы меня понимаете?
– Да, понимаю, – сказал Он, внимательно глядя мне в глаза…
Я заплакал. Я собирал свои тряпочки, предметы тётиной заботы, и плакал. Я чувствовал, что теперь уже я разбит окончательно и не скоро смогу разогнуться и что пройдёт ещё немало лет, прежде чем я смогу забыть этот лёгкий презрительный смех и пальцы, сжимавшие моё лицо. Раздались звонки и нарастающий топот многих ног, и по лестнице мимо меня с гиканьем скатилась лавина старшеклассников.
Я вышел на улицу и пересёк её, пролез между железными прутьями и пошёл по старому запущенному парку, по аллее, в конце которой неслась ватага старшеклассников. Я медленно брёл по их следам, мне хотелось посмотреть, как они играют в футбол.
Там, возле наполовину растасканной на дрова летней читальни, была вытоптанная нашей школой площадка. Старшеклассники, разбившись на две ватаги, проносились по ней то туда, то сюда. Каждое наступление было сокрушительным, в какую бы сторону оно ни велось, оно было стремительным и диким, с неизбежными потерями и с победным воем. Волны пота то набегали, то уносились прочь, а я сидел у кромки поля, и надо мной проносились большие сильные ноги, валенки, сапоги, и, словно желая вселить в меня уверенность в своих силах, они дрались за своё право владеть мячом всё сильнее, всё ожесточённее, они, старшеклассники.
Проваливаясь по пояс в глубокий снег, я подавал им мячи, залетавшие в парк.
Я так и не знаю, было это поражением или победой. Иногда они, Казак, Люка и Он, останавливали меня и отбирали мой завтрак, и я не сопротивлялся, а иногда они почему-то не трогали меня, и я нёс свою булочку домой, и вечером мы пили чай, закусывая вязкими ломтиками пеклеванного теста…
Мы шли по вагонным коридорам, и я открывал перед Ним двери и пропускал Его вперёд, а когда Он шёл впереди, Он открывал передо мной двери и пропускал меня вперёд. Мне повезло – дверь в ресторан открыл я.
Когда-то они узнали, что мать Абки Циперсона работает в больнице.
– Слушай, Старушка-Не-Спеша-Дорожку-Перешла, притащил бы ты от своей матухи глюкозу, – сказали они ему.
Абка некоторое время уклонялся, а потом, когда они “расписали” в клочья его портфель, принёс им несколько ампул. Глюкоза им понравилась – она была сладкая и питательная. С тех пор они стали звать Абку не так, как раньше, а Глюкозой.
– Эй, Глюкоза, – говорили они, – иди-ка сюда!
Не знаю, от чего Абка больше страдал: от того ли, что ему приходилось воровать, или от того, что его прозвали так заразительно и стыдно.
Так или иначе, но однажды я увидел, что он дерётся с ними. Я бросился к нему, и нас обоих сильно избили. Каждый из этой троицы был сильнее любого из нашего класса. Они были старше нас на три года.
Конечно, мы могли бы объединиться и сообща им “отоварить”, но школьный кодекс говорил, что драться можно только один на один и до первой крови. В силу своей мальчишеской логики мы не понимали, как это можно бить того, кто явно слабее, или втроем бить одного, или всем классом бить троих. В этом всё дело: они боролись за еду, не придерживаясь кодекса. И ещё в том, что они не отстаивали, а отбирали. Они были старше нас.
“Почему же Он меня не узнаёт?” – думал я.
В вагон-ресторане было пусто, красиво и чисто. Столики светились белыми крахмальными скатертями, и только один, видимо недавно покинутый, хранил следы обильного пиршества.
Я заказывал. Я не скупился. Коньяк – так “Отборный”, прекрасно. Не время мне было скупиться и зажимать монету. Самое время было разойтись вовсю. Жаль, что в отношении еды пришлось ограничиться обычным вагон-ресторанным набором – солянка, шашлык и компот из слив.
Я вёл с Ним простой дружелюбный разговор о смене времён года и смотрел на Его руки, на маленькие рыжие волосики, выбивающиеся из-под браслета. Потом я поднял глаза и вспомнил ещё одну интересную вещь.
Сердце у Него было не с левой, а с правой стороны. Позднее я узнал, что это явление называется “декстрокардией” и бывает, в общем, редко, страшно редко, считанные единицы таких людей на свете.
В самом начале учебного года, когда они ещё не перешли на насильственное изъятие продовольственных излишков, Он спорил с нами на этот счёт. Спорил на завтрак.
– Спорим, что у меня сердце не с той стороны, – говорил Он и горделиво расстёгивал рубашку. Потом, когда все уже знали об этой Его особенности, Он перешёл на силовой шантаж.
– Спорим? – спрашивал Он, садился рядом и выворачивал тебе руку. – Споришь или нет? – и расстёгивал рубашку.
Тук-тук, тук-тук – ровно и мерно стучало с правой стороны сердце.
Тяжёлую лучистую поверхность солянки тревожила равномерная вагонная тряска. Янтарные капли жира дрожали, собирались вокруг маленьких кусочков сосиски, плававших на поверхности, а в глубине этого варева таилось чёрт-те что – кусочки ветчины, и огурцы, и кусочки куриного мяса.
– Какой хлеб! – сказал я. – А помните, во время войны был какой хлеб?
– Да, – сказал Он, – неважный был тогда хлеб.
Я набрался сил и посмотрел Ему в глаза:
– Помните наши школьные завтраки?
– Да, – твёрдо сказал Он, и я понял по Его тону, что силы у него по-прежнему достаточно.
– Такие вязкие пеклеванные булочки, да?
– Да-да, – улыбнулся Он, – ну и булочки…
Ноги у меня ходили ходуном. “Нет, я не могу сейчас. Нет, нет… Пусть Он всё съест. Ведь мне приятно смотреть, как Он ест. Он насытится, и я заплачу́”.
– Сало “лярд” и яичный порошок, а? – с лёгкостью усмехаясь, спросил я.
– Второй фронт? – в тон мне улыбнулся Он.
– Но больше всего мы любили тогда подсолнечный жмых.
– Это было лакомство, – засмеялся Он.
Обед продолжался в блистательном порхании улыбок.
Французы делают так: наливают коньяк, плюют в него и выплескивают таким вот типам в физиономию. Разным там коллаборационистам.
– Выпьем? – сказал я.
– Ваше здоровье, – ответил Он.
Подали шашлык.
Прожёвывая сочное, хорошо прожаренное мясо, я сказал:
– Конечно, это не “Арагви”, но…
– Совсем неплохо, – подхватил Он, кивая головой и словно прислушиваясь к ходу своих внутренних соков. – Соус, конечно, не “ткемали”, но…
Тут меня охватила такая неслыханная злоба, что… “Ах ты гурман! Ты гурман. Ты знаешь толк в еде и в винах, наверное, и в женщинах, должно быть… А ручку мою ты по-прежнему носишь в кармане?”
Я взял себя в руки и продолжал застольную беседу в заданном ритме и в нужном тоне.
– Удивительное дело, – сказал я, – как усложнилось с ходом истории понятие “еда”, сколько вокруг этого понятия споров, сколько нюансов…
– Да, да, – подхватил Он с готовностью, – а ведь понятие самое простое.
– Верно. Проще простого – еда. Е-да. Самое простое и самое важное для человека.
– Ну, это вы немножко преувеличиваете, – улыбнулся Он.
– Нет, действительно. Еда и женщины – самое важное, – продолжал я свою наивную мистификацию.
– Для меня есть и более важные вещи, – серьёзно сказал Он.
– Что же?
– Моё дело, например.
– Ну, всё это уже позднейшие напластования.
– Нет, вы меня не понимаете…
Он стал развивать свои соображения. Я понял, что Он меня не узнаёт. Я понял, что Он меня никогда не узнает, как не узнал бы никого другого из нашего класса, кроме Люки и Казака. И я понял, почему Он не узнал бы никого из нас: мы не были для Него отдельными личностями, мы были массой, с которой просто иногда нужно было немного повозиться.
– Ну где уж мне вас понять! – неожиданно для самого себя грубо воскликнул я. – Понятно, для вас еда – это что! Ведь вы же прямой потомок марсиан!
Он осёкся и смотрел на меня, сузив глаза. На пухлых его щеках появились желваки.
– Тише, – тихо произнёс Он, – вы мне аппетита не испортите. Понятно?
Я замолчал и взялся за шашлык. Коньяк стоял при мне, и никогда не поздно было в него плюнуть. Пусть Он только всё съест, и я заплачу!
Рядом с нами сидел человек в бедной клетчатой рубашке, но зато в золотых часах. Он склонил голову над пивом и что-то шептал. Он был сильно пьян. Вдруг он поднял голову и крикнул нам:
– Эй вы! Чёрное море, понятно?.. Севастополь, да? Торпедный катер…
И снова уронил голову на грудь. Из глубины его груди доносилось глухое ворчанье.
– Официант! – сказал мой сотрапезник. – Нельзя ли удалить этого человека? – Он показал не на меня, а на пьяного. – Во избежание эксцессов.
– Пусть сидит, – сказал официант. – Что он вам, мешает?
– Чёрное море… – проворчал человек, – торпедный катер… а может, преувеличиваю…
– Вы в самом деле считаете себя потомком марсиан? – спросил я своего сотрапезника.
– А что? Не исключена такая возможность, – кротко сказал Он.
– Марсиане – симпатичные ребята, – сказал я. – У них всё нормально, как у всех людей: руки, ноги, сердце с левой стороны… А вы же…
– Стоп, – сказал Он, – ещё раз говорю: вы мне аппетита не испортите, не старайтесь.
Я перевёл разговор на другую тему, и всё было сглажено в несколько минут, и обед пошёл дальше в блистательном порхании улыбок и в шутках. Вот Он каким стал, просто молодец, железные нервы.
– Да что это мы всё так – “вы” да “вы”, – сказал я, – даже не познакомились.
Я назвал своё имя и привстал с протянутой рукой. Он тоже привстал и назвал своё имя.
Того звали иначе. Это был не Он, это был другой человек.
Подали сладкое.
☛ Центральный, хотя и чуть замаскированный сюжет рассказа Василия Аксёнова “Завтраки сорок третьего года” (1962) – это борьба с живучим и под разными личинами прячущимся фашизмом[51].
В купе поезда взрослый главный герой встречает человека, в котором опознает того, кто садистически мучил его и других одноклассников в пору их общего детства. Оно пришлось на военные годы, так что в ткань рассказа органично вплетается эпизод, описывающий, как герой со своим другом смотрят в кинотеатре тогдашние фильмы, в том числе эксцентрическую комедию Константина Юдина “Антоша Рыбкин” 1942 года (возможно, впрочем, что речь идёт о третьей новелле “Боевого киносборника № 3” 1941 года, в которой Антоша появляется впервые):