мелые, а потом встали, начали раскачиваться, потом заплясали и все просим его, молим его, и я уже подумал, что ничего этой ночью не случится, ничего никогда не случится, а тут Стивен вдруг заговорил про ту ночь, когда его отправили обратно домой.
— Меня в машине увезли. Я не успел ни подумать, ни помолиться, ни исповедаться, ни попрощаться. Представляешь? Сегодня ты здесь, а завтра тебя выставили. Все позади: тяжелые двери, все мальчишки и священники, все молитвы и сортирные запахи, весь хлеб с вареньем и все деревья, и едем мы мимо пруда, через древние ворота и обратно к Уитли-Бею. Священника со мной послали — востроносый такой, шлепогубый, старый, несчастный. Ни разу на меня не взглянул, всю дорогу до Уитли-Бея шептал молитвы. А мама с папой вообще не знали, что я возвращаюсь. Мама варила бекон на кухне, папа сажал капусту в саду. Я вышел из машины вместе со священником, в руке — мой дряхлый чемодан. Он подал им письмо, где были перечислены мои грехи. «В дом ваш вернулся дьявол, — говорит. — Остерегайтесь». И уехал.
Тут Стивен указал на истукана и говорит громче:
— Шевельнись! Оживи!
И голос отразился от стен пещеры, полетел в каменоломню, в ночь, а истукану — хоть бы что.
— А твои родители, — говорю, — они как?..
— Уревелись оба. В три ручья. Говорили — мы же пытались жить по-божески. Пытались по-божески тебя воспитывать. А я говорю: может, то, что вы все пытались по-божески, и было от лукавого. Может, нужно было дурковать напропалую, как все Роузы, может, нам прямо сейчас лучше дерануть в лес и поселиться в шалаше, как Роки, и стать дикими и волосатыми, нагонять страх и жить в страхе. Папа как тряхнет меня: «Да что ты такое несешь!» А я в ответ: «Что думаю, то и несу», и они опять в три ручья, а мама схватила меня и велит сознаться во всем, что я натворил.
— И ты сознался?
— Кое-что я ей сказал, да. Сказал, что большая часть того, что в этом письме, — вранье. Кое-что сказал ей по правде, а кое в чем тоже солгал. Под конец я и сам уже стал забывать, что там правда, а что — нет. Скоро эти дни и ночи в Беннете мне уже вспоминались словно какой-то сон, в котором не разберешь, что хорошо, а что плохо. Но все вроде утряслось. Мы остались в своем домике в Уитли-Бее и ни в какой лес не деранули. Я пошел в школу и стал совершенно таким же, как все, кто возвращается из всяких там Беннетов, — малость рассеянный, малость нервный. Родители продолжали работать. Мама — официанткой в чайной у Тилли, на побережье. Папа — уборщиком цехов на фабрике в Блите, где делают шины. Все вроде вошло в нормальную колею, живем нормальной жизнью, как нормальные люди. Но внутри что-то все время булькает. Мама начала прихлебывать шерри из бутылок, колотить тарелки и чашки о кухонный пол. Обрила голову и поговаривала о том, чтобы вскрыть себе вены. Я писал заклинания на стенах спальни и призывал ночных духов. Из школы меня исключили — я наложил на директора проклятие и сказал, что Бог умер в тысяча девятьсот сорок пятом году. Папа не мог всего этого вынести. Говорит — надо уехать в Австралию и начать все заново, и вот однажды вечером, когда мы ели мясной пудинг и смотрели «Взгляд на север», у него случился инсульт и он умер.
Замолчал, смотрит на меня в неровном свете, будто проверяет, слушаю я или нет, слежу ли за ходом повествования.
— И ты там был? — спрашиваю.
— Сидел прямо напротив него, Дейви. Вот прямо как сейчас — напротив тебя. Мне показалось, что он подавился пудингом, но нет. Он упал со стула и умер.
Мы помолчали. Сидим на полу пещеры рядом с истуканом.
— Сочувствую, — шепчу.
— Да ладно.
Но, подняв глаза, я увидел: у Стивена Роуза текут слезы.
35
— Ты когда-нибудь видел, как человек умирает? — спросил Стивен.
Качаю головой.
— Я до того вечера тоже, — говорит. — У него внутри будто началась буря, потом ужас в глазах, потом хватает воздух, потом падает, потом — все. Когда мы с мамой над ним склонились, буря уже стихла. Дыхания нет, пульса нет, сердце не бьется, ничего. Лежит мертвый, как вот эта наша с тобой прелесть. И уже холодеет, превращается обратно в ком глины.
Он опять заплакал, и мы долго ничего не говорили. Потом Стивен, негромко:
— Я мог бы его спасти, Дейви. Если бы мама с катушек не слетела.
— Что? — говорю.
— Она как взвоет. Выскочила из дому прямо в ночь и бегом к телефонной будке через улицу. «Нужно вызвать „скорую“!» А я ей: «Стой, я могу его вернуть», — и схватил ее за руку. Но она совсем сбрендила. Треснула меня свободной рукой и бегом на улицу. Я в окне видел ее в телефонной будке: молотит в трубку какую-то ахинею. Тогда я запер входную дверь. Лег рядом с папой. Заговорил с ним на ушко. Зову его дух: «Возвращайся к нам! Возвращайся в этот мир, папа». Взял руками его голову, стал взывать к силам луны, звезд и солнца, ко всему мирозданию. Взывал к силам самого Бога: «Верни нам папу!»
Он посмотрел на свои руки, будто видел между ними голову отца. Посмотрел на меня — глаза дикие, дурноватые.
— Правда так было, Дейви. Такая же правда, как то, что мы сейчас с тобой сидим вместе в пещере в каменоломне. Скажи, что ты мне веришь.
— А что было дальше?
— Скажи, что веришь, тогда узнаешь.
Таращусь на него. Он ждет. И я сказал правду, хотя она и была бредом:
— Да. Я тебе верю.
— Да! — Стивен шумно выдохнул. — Я держу папу, зову его обратно, и тут, Дейви, оно и начало происходить. Я почувствовал, что он возвращается к жизни. Почувствовал движение его духа. Легкое дыхание. Сердце забилось, слабо-слабо. Да, Дейви, он возвращался ко мне, и это было так изумительно… А тут дверь вышибли, санитары меня отпихнули и давай колотить папу в грудь — и он умер снова.
Он вздохнул.
— А мама руками вцепилась себе в лицо, бормочет что-то, совсем ума лишилась, и смотрит на меня так, будто умалишенный тут я.
Мы посмотрели друг на друга, в пещере мертвая тишина, никаких больше смещений, никаких мерцаний. Да, я и Стивен Роуз, безусловно, находимся в пещере в каменоломне, в заброшенном Саду Брэддока. Я сижу и смотрю, как Стивен Роуз наклоняется и шепчет на ухо лежащему на земле истукану:
— Давай. Явись в этот мир. Приди ко мне, к Стивену Роузу. Призываю тебя. Оживи, мое создание. Шевельнись.
И я увидел: истукан шевельнулся. Руки-ноги дернулись, он повернулся и посмотрел Стивену в глаза.
36
Вот вы бы как поступили? Так и стояли бы на коленях, пока ком мертвой глины оживал у вас на глазах? Стояли на коленях и смотрели, как мертвый истукан расправляет плечи и крутит головой, будто разминая шею после долгого сна? Стояли и говорили: «А классно получилось, Стивен Роуз! Ну и сила у нас с тобой, а?» Стивен замер, обуянный страшным восторгом. Одна рука указывает в небо, другая — на нашего истукана. Всхлипывает, подвывает, молится, напевает. А я? Я рванул прочь. Перескочил через них обоих. Прошлепал через пруд, проломился через каменоломню, продрался через боярышник, пробежал через сломанные ворота и оказался на Уотермил-лейн, под луной, в окружении серебристых коньков крыш, угольно-черных окон, мертвенно молчащих палисадников — а надо всем этим царило глубокое, темное молчание Феллинга. Я думал, что сейчас на меня обрушится удар и я умру. Думал, что земля разверзнется, оттуда высунутся костлявые когтистые клешни и утянут меня в ад. Но — ничего. Я оторвал подол, утерся им. Швырнул лоскут в ворота, обратно в сад, и побежал — один, звук шагов отскакивает от слежавшейся земли, отлетает эхом от спящих домов. Я пробрался в дом, обратно в кровать.
Сказал себе сказать себе, что все это — видение, сон. Сказал себе сказать себе, что на самом деле ничего этого не было, что я просто лежал в кровати и воображал себе мальчика по имени Дейви, который проделывал какие-то воображаемые штуки с воображаемым истуканом в воображаемой ночи. Я сказал себе: не ори, кончай скулить, кончай трястись. Сказал себе, что настанет утро и все опять будет хорошо. И вот утро настало, и мама кричит мне снизу — пора в церковь, пора одеваться к службе. Я умылся, оделся, спустился вниз, стою дурак дураком, совсем бледный, а они спрашивают, здоров ли я.
— Да! — огрызаюсь. — Здоров.
Они глаза закатили, головой затрясли, отвернулись и заговорили про какого-то пса.
— Пес? — спрашиваю.
— Да, — отвечает папа. — Бедный песик мисс О’Мэлли.
— Борис, — говорит мама. — Ее любимый лабрадор.
— Какой-то паскудник убил его ночью, — говорит папа.
— Бедный Борис, — говорит мама. — И бедная мисс О’Мэлли.
— Кто бы мог подумать? — говорит папа.
— У нас, в Феллинге, — говорит мама. — Кто бы мог подумать?
Я вышел из дому, иду к церкви. Утро так и сияет. Ни ветерка. Свет яркий, страшноватый, проникает повсюду. На улицах люди суетятся, приветливость и доброта из них так и прут. «Доброе утро, Дейви!» — окликают вслед. «Здорово, сынок!» — и ласковую руку на плечо.
Мы с Джорди друг на друга не смотрим, не разговариваем, напяливаем подрясники и стихари.
— Вы там в порядке, ребята? — спрашивает отец О’Махони.
— Да, святой отец, — отвечает Джорди.
— Вот и отлично, — говорит священник, отворачивается от нас, опускает голову, бормочет молитву.
Пока идет месса, мне все кажется, что я сейчас покачнусь, упаду, потеряю сознание. Во время причастия я опускаю голову и не беру облатку. «Дейви?» — шепчет отец О’Махони, а я крепко зажмуриваю глаза, и головы не поднимаю, и облатку не беру. Подношу серебряное блюдо к лицам друзей, родни, соседей, которых так хорошо знаю, и смотрю в эти лица, доверчиво поднятые нам навстречу, и рука дрожит.
После мессы я пытаюсь сбежать, но отец О’Махони перекрывает мне выход.
— Так, Дейви, — говорит он, и голос добрый, ласковый.
— Да, святой отец, — шепчу.
— С тобой все в порядке, Дейви?
— Да, святой отец.
— Жизни радуешься?
— Не знаю, святой отец.
Он кладет руку мне на макушку.
— Жизнь-то прекрасна, — говорит.