Глиняные буквы, плывущие яблоки — страница 31 из 37

Владислав Тимофеевич поморщился, будто слишком острую кимчу пробовал. Велел подойти под лампочку и открыть широко рот. Тельман встал под лампочку, Владислав Тимофеевич заглянул в его горло.

Опустился на стул и произнес: «Мутация».

Начал говорить, тихо и медленно. На своем чистейшем литературном русском языке. Он, конечно, понимает, что мутация – закон природы, рано или поздно это начинается у всех, и у двоечников, и у хорошистов, и, что скрывать, у отличников, и что он понимает. Что он сам когда-то в лаборатории изучал, как происходят такие процессы у разных животных и людей. Но вот, Тельман, какое дело, начальству про мутацию не объяснишь, а должно быть очень большое начальство, целая комиссия, хор повезут в Ташкент, где будет решаться судьба хора и, можно сказать, корейского молодежного хорового искусства.

«Заменить тебя никем не могу. – Владислав Тимофеевич ритмично хлопал по ручке своей палки. – Никем. Кандидатуры на звание солиста у меня пока нет. И еще вот какое дело… Про тебя уже там спрашивали, запомнился ты им, Ким. Ваш серебряный, говорят, голосок будет? Такое положение. Что теперь им сказать? Ведь это отбор на всесоюзный конкурс. Понимаешь? Вот какой уровень. Лучшие коллективы поедут во всесоюзный пионерский лагерь “Артек”. Такие вот разговоры, товарищ Ким».

Тельман закусил губу.

«Владислав Тимофеевич, что делать?..» – шмыгнул носом.

Руководитель хора хранил молчание. Закурил «Беломор». Редкий эпизод, обычно в классе не курил, чтобы дымом голоса не отравлять.

«Человечество, Ким, не первое столетие бьется над этим вопросом. Над вопросом, как сохранить прекрасный детский голос. Как остановить его ломку. В Италии, например, мальчикам, кто пел, делали специальную операцию…»

«Какую?»

Владислав Тимофеевич внимательно посмотрел на него.

«Не важно какую, Ким. Такие сейчас не производят. Медицина ушла вперед, очень сильно ушла. Сейчас можно, например, выпить всего несколько таблеток…»


Через день Пяк-сэнсеным вернулся из Ташкента с нужным лекарством, завязанным в носовой платок. Похвалился, что достал по большому блату, через научные связи. Развязав платок, протянул Тельману.

Тельман стал принимать, пообещав хранить это в военной тайне. Владислав Тимофеевич освободил его на время от пения, но на сами спевки сказал ходить. После спевок справлялся о самочувствии, подводил к лампочке и заглядывал в рот.

Результат не заставил ждать. Через несколько дней утром Тельман проснулся и горлом почувствовал возвращение голоса. «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет небо!» – запел он, выскакивая в огромных отцовских трусах во двор, под кудахтанье испуганных кур…

«…Пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я!» – пел он через две недели перед комиссией. Правда, не так хорошо, как всегда, да и остальной хор… Перед выступлением их мариновали в холодном фойе, кого-то ждали, кто-то выходил и спрашивал: «Ну что, может, этих корейцев уже отпустим?» – «Мы никуда не уйдем! – стучал палочкой Владислав Тимофеевич. – Я до горкома дойду!» Наконец, как великую милость, разрешили спеть. Спели после этого понятно как. А «Артеком» там и не пахло.

Владислав Тимофеевич привез из города еще одну помятую почетную грамоту. Встретившись со взглядом Тельмана, сказал: «Главное – это искусство. Только искусство! Все собрались? Начали…»

Ма-мэ-ми-мо-му-у-у!..


– Что он вам скормил? – смотрел на него Москвич.

– Не помню. Что-то антигормональное. Сильное средство. Задерживает половое созревание. Вплоть до бесплодия, в отдельных случаях.

– И это был как раз ваш случай?

– Не только мой. Он еще парочку солистов таким же образом «полечил». Когда некем заменить было или просто хотел их в хоре удержать. Всплывать начало позже, когда ребятам уже по восемнадцать-двадцать, а голосок еще детский. Его солист один заложил, когда меня уже в хоре не было. Плохо таблетки спрятал, родители нашли: что? откуда? Дело замяли, Владислав Тимофеевич уже одной ногой в могиле стоял. Но кое-что всплыть успело. Что лаборатория, в которой Пяк-сэнсеным во Владивостоке работал, занималась как раз разработкой гормональных вакцин, опыты на детях тоже проводили, пытались идеального советского человека создать. Это я уже в перестройку где-то читал.

Улыбнулся.

– А вообще не жалею. Даже когда узнал, чего он меня своим хором лишил. Замечательный хор был, если честно сказать. Почти профессиональный. Ходил туда, как на праздник.

– Я помню этот хор, у нас на каком-то слете он пел, – сказал Москвич. – Вышли корейские ребята и запели «Пропала собака», в президиуме не знали, куда деться, а в зале вообще сидят давятся…

– Да, помню. Говорили Владиславу Тимофеевичу, лучше эту песню в репертуар не брать. Все знают, что корейцы из собак кядя готовят, будет неверное понимание. Только ему что говори, что молчи. Песня ему очень нравилась, Шаинского обожал. Я тогда уже в Ташкенте на журфаке учился, но, когда свободен, всегда домой, из-за хора в основном.

– Всё еще в детском хоре пели?

– Не солистом, конечно. Но пел. Выглядел я как школьник; Владислав Тимофеевич меня назад поставит, на подкрепление. А когда голос всё-таки немного погрубел, это на курсе третьем уже, после хлопка, Владислав Тимофеевич поручил мне фальцетом петь. Хорошо получалось, что интересно. Даже когда в «Молодежке» работал, нет-нет да и загляну на огонек, попою от души. Песни все те же пели, что при мне, ну, две-три новые, в духе времени, а так… Кроме меня еще пара была таких же «детей», Цой Олег и еще. Мы себя в шутку называли «В бой идут одни старики», помните, фильм был. Только когда усы решил отращивать, тут уже пришлось с детством расстаться. Этих усов Пяк-сэнсеным мне так и не смог простить. Еще бы, говорит, годик попел, в «Артек» бы с нами съездил, маячит перспектива. Я говорю: Владислав Тимофеевич, куда мне «Артек», мне уже тут некоторые ребята в сыновья годятся. Хотя, конечно, очень хотел разок в «Артеке» побывать, попеть около костра. Но усы мне были необходимы для работы, чтобы чуть-чуть солиднее выглядеть, а то куда ни сунешься, все как с юнкором обращаются. Усы так и не выросли до нужного размера. Ерунда выросла. Всё под ноль сбрил в итоге. Пришлось прибегнуть к сигарете, голос немного в соответствие с паспортными данными привести. Но это уже когда я из «Молодежки» из-за этой статьи ушел…


Он написал статью о кобонди. Откровенно и правдиво описал условия работы сезонных рабочих-корейцев, выезжавших в другие земли сеять лук и собиравших рекордные урожаи. Обрисовал, как живут эти труженики в своих «балаганах» из досок и рубероида и каких достигают впечатляющих результатов. Написал о том, как в конце сезона только ленивый не вымогает у них «благодарность».

Проблемы кобонди он знал не понаслышке. Из колхоза многие стали выезжать. Тельман, вооружившись блокнотом и не забыв журналистское удостоверение, задушевно поговорил тогда в форме интервью со многими. И с теми, которые вернулись, и с теми «ласточками», которые только собирались в дальнюю дорожку. И удостоверением махать не понадобилось: молодого Кима знали. И как сына известного луковода, и благодаря пению в хоре, и по некоторым статьям. Кобонди не таились, делились проблемами и раздумьями.

Хорошая получилась статья, за нее и выгнали. Тираж, который еще не успели распространить, изъяли; редактору за политическую близорукость – строгача, а сам Ким вылетел из редакции, как мотылек из костра, с обожженными крылышками… Чтобы, покружившись в потемках, снова спикировать к огню. Его еще в детстве мать с бабочкой сравнивала и просила быть серьезнее, почтительнее к людям. Он обещал…

Так он поработал в нескольких изданиях.

Везде его ценили за скромность, исполнительность и знание узбекского. И везде старались избавиться от него после публикации очередного материала… Потому что сразу после публикации атмосфера в редакции сгущалась, телефон вскипал, гремели грома; под ледяными струями из редакции выносили главреда с обугленной лысиной; следом, волоча остатки опаленных крыл, брел Ким…

«Привет, диссидент!» – окликали его коллеги в кафешке возле Дома печати, где он вечно сидел с остывшим чайником, перебирая исписанные листы, вычеркивая карандашом, дописывая.

«Как делишки, как детишки? – Подсаживались к нему за столик, смахивали насыпавшую сверху чинарную листву. – Что новенького накатал?»

«Такое дело… Впритык к собору, ну, на Госпитальном, морг перенесли. Запахи, всё такое. Верующие недовольны. А сверху на их жалобы чихают. Вот, материал сделал…»

«Не пройдет».

«Думаешь? Я постарался объективно».

«Тем более».

Ким чесал голову карандашом:

«Отец попросил, отцу отказать не могу, до сих пор в эту церковь иногда ходит».

«А у тебя что, отец… православный? Православный кореец?»

Ким кивал, вытряхивал из чайника последние капли и снова погружался в свои манускрипты.


Да, Виссарион Григорьевич Ким, опершись, почти повиснув на руке кого-нибудь из детей или внуков, продолжал раз в месяц бывать в соборе. Иногда его сопровождал Тельман. Тихо водил отца, как ребенка, от иконы к иконе, помогал зажечь и пристроить свечу, поддерживал, когда тот тянулся своими сухими, как луковая шелуха, губами к иконе. Отец молчал; только один раз, приложившись к иконе с молодым улыбчивым святым, почти детской внешности, пригнул к ней Тельмана:

«Это – твой… покровитель, Пантелеимон. Тебя Пантелеимоном крестили. Мать… Мать упросила тогда, чтобы тебя Тельманом в документе написали. Неверующая она, веру свою в том поезде потеряла… В аду будет, боюсь».

Тельман склонился к иконе. Почувствовал губами стекло… Молчаливая семейная жизнь родителей, с юбилеем которой они, дети, поздравляли их не так давно, с вином и поклонами, теперь увиделась по-другому. Тишина между ними, тишина понимания, нарушаемого лишь отцовским кашлем и хозяйскими шорохами матери, оказалась тишиной бесконечной удаленности друг от друга, когда два человека молчат оттого, что знают, что не услышат друг друга, что пропасть между ними не заполнить никакими словами…