Глиняные буквы, плывущие яблоки — страница 5 из 37


Познакомились мы на вечеринке.

Лето. Стоим, сидим и лежим в каком-то дворе. Измученно цветут розы. С виноградника летят опьяневшие от солнца муравьи. Вся скатерть в муравьях, все тарелки с бедным студенческим пловом, всё в муравьях. Выпив, некоторые стали есть муравьев. Они были кислыми и вызывали пьяную жалость.

Она стояла в конце двора: лицо испачкано вишней.

Я давно уже шел к ней. Шел и не мог дойти. Постоянно натыкался на чью-то рюмку. В рюмке обязательно плавал муравей, я чокался и пил. Она стояла в конце двора возле крана, из которого текла теплая вода.

Раскосая, темная, в белой майке. На майке, чуть ниже груди, сидел кузнечик.

Я осторожно снял его.

Кузнечик оказался сухим виноградным листком.

«Я думал, что это кузнечик», – говорил я, растирая пальцами листок.

Из пальцев текла лиственная пыль.

Кстати, звали ее Гуля.


«Ты всё еще пионерка?» – спросил, глядя на красный значок на ее майке.

«Это мой любимый человек».

«Кто?»

«Ленин».

Я посмотрел на Гулю и ее любимого человека.

«Ты любишь Ленина?»

«А ты?»

«Мне больше нравится Че Гевара», – сказал я, глотая пиво.

«Да, его легче любить».

«Легче любить?»


Потом мы целовались возле грязного канала, обросшего ежевикой. Когда прижимались, ее значок врезался в мою грудь. Попросить снять я не мог: губы были заняты. Под конец мы потеряли равновесие и чуть не упали в вонючую воду.

Встречались почти каждый вечер. Пачкались мороженым. Она рассказывала мне о Ленине; я слушал и болтал ногами.

Ленин был прелюдией. Говорила она о нем торопливо, во всем обвиняла Крупскую: недоглядела старуха. Весь детсадовский эпос, все эти снегири и лесные гномы, которых кормил дедушка Ленин, – всё это вываливалось на меня снова, между поцелуями и кока-колой. Постепенно ее дыхание становилось частым, взгляд плыл. Мы целовались. Недоеденное мороженое таяло рядом на скамейке, и подбегавшая собака слизывала его.

В остывающих паузах она снова вспоминала о Ленине.

Как он проваливался под лед Финского залива, и изо рта у него вырывались теплые, смешанные со слюной пузыри.


В восточном вопросе съезд примет все меры, чтобы перебросить стальной мост мусульманским массам, уничтожить всякое господство недоверия. Съезд уничтожит все язвы, продолжающие поныне мешать нашим историческим заданиям. Мы всё швырнем к ногам пролетариата, и последний наш вздох будет за социальную революцию. За освобождение многострадального, порабощенного Востока громкое, могучее ура!

Пятая конференция горняков Туркестана шлет горячий привет вождю рабочего класса и великой пролетарской революции тов. Ильичу. Горняки Туркестана чувствуют ту боль, которую переживает тов. Ильич при постигшем Поволжье несчастье, и обещают напрячь все силы для облегчения этой боли.

Да здравствует великий вождь пролетариата тов. Ильич!

В знак преданности и признательности мы, члены Ферганского областного комитета партии коммунистов: Бедняков – председатель, члены: Щебланов, Эйнгорн, Исеев, Ходжаев, Саясов – секретарь, шлем Вам 30 фунтов сушеного изюма (по-фергански кишмиша), 30 фунтов урюка (который так обилен в Фергане) и 30 фунтов риса.

Просьба наша, еще раз обращаемся к Вам, не забывать о нас, далеких соседях Востока.


«А ты в его Мавзолее была?»

Мы шли уже где-то в наступившей осени. Деревья наполнялись лиственным мусором, в лужах темнели каштаны.

Сезон поцелуев и колы исчерпал себя; мы молча стояли перед пропастью. Пропасть была неширокой, но прыжок всё откладывался. От летних встреч на губах остались болячки.

«Нет, не была».

О чем она? А, Мавзолей… Я спросил о Мавзолее. Спросил, чтобы о чем-то спросить. На краю пропасти нужно разговаривать, общаться, так легче.

Мавзолей, часовые с замороженными глазами. Гуля смотрела под ноги и пинала листья. Нет, она не была в Мавзолее. Зачем ей там бывать? Для нее он жив по-другому.

Мы двигались по Пушкинской. Куда-то шли. Просто гуляли.

Я вспомнил, как однажды в детстве шел здесь с Яковом. У него была длинная тень, я всё время наступал на нее и извинялся, а он смеялся. Иногда встречные мужчины вынимали ладонь из правого кармана, готовясь к рукопожатию с Пра. «Пра, ты это построил, да?» – показывал я на Саларский мост. «Я строил», – говорил Пра, снова подкладывая мне под ноги свою тень.

Никаких мостов он не строил.

«Мы все были тогда строители», – говорит Яков, стуча ногтем.


В дождливый день она позвала меня к себе. В районе «Ганги». Семья уезжала в Газалкент. Гуля срочно придумала себе сердечную боль. Ей сунули валидол и включили телевизор, который она ненавидела.

Я видел, как они выходили из девятиэтажки и залезали в «жигуль». Большая узбекская семья. Папашин рот сиял золотыми коронками.

Я наблюдал за ними из подъезда, сквозь первые капли дождя.

«Жигуль» поехал, угостив на прощанье кислым дымом.

Я стоял перед прямоугольником сухого асфальта, оставленного уехавшей семьей. Прямоугольник быстро темнел.


Я думал, что вся ее комната будет обклеена Лениным.

Не была.

Гуля лежала в углу, маленькая, в маленьком халате, от которого пахло другой женщиной, возможно, ее матерью.

Стены были голыми, в веселых цветочных обоях. Я склонился над ней, мы бесшумно поздоровались губами. Из ее рта пахло валидолом.

Мы лежали, за окнами качался дождь. Гуля рассказывала о смерти Ленина. Потом перешла на телеграммы, которые посылали Ленину трудящиеся Туркестана. Помнила их наизусть.

«Ну как?» – спрашивала она после каждой телеграммы.

«Класс, – отвечал я. – Только это же всё пропаганда».

Она отворачивалась к стене. К пестрой стене в мелкобуржуазных обоях.


Ташкентский уездный съезд Советов, состоящий исключительно из рабочих и дехканских масс, выслушав доклад о Вашем выздоровлении и начинании управлять рулем мирового корабля для угнетенных народов, избрал Вас единогласно почетным председателем съезда и приветствует в Вашем лице весь мировой пролетариат и угнетенные народы Востока.


«Ну как?»


Вспомнил, как ждал ее в метро. Станция была пустой, качались вывески. Рядом пристроилась пара, я сидел к ним спиной. По голосам догадался, что они держатся за руки.

Он говорил на непонятном языке. Она отвечала по-русски.

«Дымдымдым», – сказал парень.

«Стол», – ответила девушка.

«Жимжим?» – спросил он.

«Собака», – подумав, откликнулась она.

Урок иностранного языка. Он проверял, как она запомнила «дымдым» и «жимжим». И держал ее за руки.

«Гымгымгав?»

«Я хочу есть».

«Пить!»

«Да, пить».

«Я хочу есть – будет: хымхым-ау».

«Я знаю», – резко сказала девушка.

Они замолчали. Пришел поезд, вылезли люди. Поезд уехал, качнулись вывески.

«Фуфумымы».

«Меня зовут Лена».

«Бубубушиши».

«Я живу в Ташкенте».

«Нет».

«…Я живу в Москве».

«Нет!»

«Я… Я живу…»

«Нет! Нет!»

«Я никогда не выучу это долбаный язык!» Она вскочила, вырвала руку и понеслась к эскалатору.

Он тоже вскочил: «Лена! Лена, мышиши хы гвым-гвым!»

Она остановилась.

Снова бросилась к эскалатору, ошиблась дорожкой. Наконец эскалатор подхватил ее и потащил наверх.

Парень вернулся на скамейку, сунул тетрадку в пакет. Пробормотал: «Хрышиши… пушиши…»


«Они скоро приедут, – сказала Гуля и оттолкнулась от меня, как от лесенки в бассейне. – Идем куда-нибудь».

Она отплывала, качаясь в сырых сумерках.

Я разлепил глаза.

Каким клеем сон успел заклеить мне веки на этот раз?

Иногда это был едкий канцелярский клей, иногда – вкусный ПВА. Иногда сон просто проводил по векам своим языком, как по конверту.

Веки уснувших летаргическим сном склеены клеем «Момент» с надписью «Беречь от детей!».


Комната успела потемнеть. Гуля стояла у открытого шкафа, из которого падала одежда.

«Скоро они придут. Идем куда-нибудь».

«Куда?»

Я быстро оделся. Одежда успела стать чужой. Направился в туалет, и еще причесаться.

Она всё стояла около шкафа. Одежда продолжала тихо падать.

Весь туалет был в гномиках. Я стал крутить в руках освежитель «Яблочный» и читать инструкцию на украинском. «Чудово усувае неприемни запахи». Показалось, что они, ее родители, поднимаются по лестнице.

Выскочил в коридор. Гуля прикалывала к груди звездочку с Лениным: «Идем?»

«Куда?» – снова спросил я.

«Куда водят тех, кого лишили невинности?»

«В кафе “Буратино”», – ляпнул я и прижался щекой.

Асфальт затянуло пленкой воды; мы утрамбовались под зонт и мокли по бокам. От ветра спицы били по затылку. По пути мы заходили в подъезды и помогали друг другу согреть сырые, закоченевшие губы.

До «Буратино» так и не дошли. Устали от дождя и луж, упали в первую кафешку. Официантка с сиреневыми ногтями принесла обернутое в мокрый полиэтилен меню и уксус для шашлыка. Потом тряпку и стала размазывать слизь по столу.

«Раньше этой тряпкой протирали гильотину, – сказал я, принюхиваясь холодным носом. – Пойдем отсюда».

Но официантка уже шла на нас с охапкой дымящихся палочек.


В воскресенье ездили на Чарвак.

Поездку придумала Гуля, я вяло протестовал. Купаться холодно, что еще делать у водохранилища? Можно целоваться, но после той субботы поцелуи вдруг стали безвкусными, словно промытыми кипяченой водой.

И всё же мы целовались. И довольно озверело. Горный воздух, наверное. Воздух дрожал между нашими губами. Мы пересекали его, как реку Чаткал, протекавшую где-то неподалеку.

«А от поцелуя можно стать инвалидом?» – спросила Гуля.

Постояли возле памятника козлу. Козел весь в завязанных на счастье грязных тряпочках. У меня только платок; и вообще, мне не нужно козлиного счастья.

Это я пошутил, чтобы Гуля улыбнулась, а то стоит вся грустная.

Около Юсупхоны спустились к воде. Воды было мало, долго шли по бывшему дну. Наконец дошли до воды. В ней, несмотря на осень, носились головастики.