Глиняные буквы, плывущие яблоки — страница 8 из 37

«Я буду твоим деревом».

«Ты будешь костром, в котором я буду долго-долго дымиться».

Она еще рассказывала про свою семью, но я ничего не запомнил.


Ночь закончилась снегом.

Я вышел из Гулиного подъезда и оказался среди беспокойного пространства. В воздухе трудились тысячи кристаллов.

По тротуару двигалась дворничиха. Она сметала снег и пыль в масонские пирамиды.

«Знаете, что я делал всю ночь? – спросил я вольную каменщицу листвы, снега и мусора. – Целовался в подъезде».

«Одолжи, сколько не жалко», – сказала она.

Я сунул ей какие-то бумажки и пошел в сторону метро, ловя языком снежинки.

За ночь понаросло глиняных заборов со спрятанными в глубине птицами. Ржавыми голосами пели петухи.

Дорога в метро оказалась долгой, вся в заборах и петушиных криках. Или десяток мужчин перекрывали путь, неся на плечах скелет паровоза. Один из них, солдат, проводил меня долгим женским взглядом.

Наконец я шагнул в какую-то яму. Это и было метро. Подошел состав. Темные трубы тоннеля всосали меня, и я полетел, вжав лицо в колени.

Я представлял, как отвожу Гулю к врачу.

Врач – мой ровесник, даже похож на меня. Постепенно я понимаю, что он специально стал похож на меня, перенял мой голос и перекрасил в мой цвет волосы. Всё для того, чтобы я верил и не ревновал. Многие не выдерживают. Под его белым халатом шрам от ножа, след птицы-ревности. Врач гримируется под тех мужчин, которые приводят к нему своих больных женщин.

Он просит Гулю раздеться.

Я смотрю, как она снимает через голову платье, как ее лицо на секунду исчезает в скомканной материи. Он тоже смотрит и пишет в истории болезни. Потом подходит к раковине, долго моет лицо и полощет рот. Берет спирт и протирает свои губы и кожу вокруг них. Подходит к Гуле. Смотрит на меня. Прикасается губами к Гулиной спине. «Дышите!» Гуля дышит. Я тоже для чего-то дышу. «Задержите дыхание». Задерживаем. Он водит губами по смуглой, в мурашках ужаса, Гулиной спине. «Дышите». Теперь его губы у нее на груди. Я вижу слой грима на его лице. Ему очень хотелось выглядеть, как я.

«У вас в легких – посторонний воздух. Это не воздух современности, – говорит он Гуле. – Вам не стоит прятать его там».

Теперь он прослушивает губами сердце. «У вас сердце человека, сорвавшегося с отвесной скалы», – говорит он Гуле.

Гуля кусает губы и смотрит на таблицу для проверки зрения. Таблица выключена из розетки, буквы в темноте. Потом она закрывает глаза – он трогает своими сухими медицинскими губами ее веки. «Глядя на предметы, вы пытаетесь увидеть их прошлое, их историю. Отсюда нагрузки на зрение. Чаще занимайтесь зрительной гимнастикой. Глаз вверх-вниз! Вправо-влево!»

Он опускается на корточки. «Теперь я должен исследовать ваш мавзолей». Прикасается губами к животу.

«Нет! – кричит Гуля, отшатываясь. – Не дам!»

Я прихожу ей на помощь и сбиваю врача с ног. «Вы должны мне за осмотр! – кричит он с пола. – И за грим! Я так старался, чтобы быть похожим на вас, чтобы между нами возникло доверие!»


После аборта я отвез ее к Якову.

Яков стоял во дворе и кормил леденцами двух чумазых эльфов. «Возьми еще! Русский дедушка дает, брать надо».

Увидев нас, Яков обрадовался и стал прогонять эльфов. Хрустя леденцами, они упорхнули.

«Убили они меня. Весь сад съели. Еще дедушкой называют. Гитлер им дедушка».

Мы сидели за столом.

Напротив меня всё так же висел мальчик на красной лошади. След от Гулиного пальца на теле мальчика еще не затянулся пылью.

«Сам виноват, – говорил Яков. – Радуюсь им, детям. Глядеть на них люблю, как они ручками по-деловому работают и глазками моргают. Сладкие… На моих яблоках-грушах растут, оттого и сладкие. Животики маленькие, внутри – о! прорва ненасытная. Весь мой сад уже в этих животиках. Родители их нарожают и забрасывают ко мне, на самое плодоносящее дерево. Знают, что я добрый и даже шлепок по заду у меня ласковый, детям только нравится».

Я посмотрел на Гулю. Надо срочно менять тему.

«Пра, лучше расскажи, как ты мусульманином был».

«Кем?.. Да, смотрю на эту саранчу голозадую, детей этих, и губу кусаю: почему я такую сейчас настругать не могу? Почему я, хрен старый, такую малютку произвести не умею, чтобы своя кровинушка мою яблоню обдирала, а не чужая саранча?»

«Пра, у тебя же были уже…»

«Были и сплыли! Сплыли все. По заграницам они теперь, важные люди, все с пузами. Карточки с этими пузами шлют, как они там, на пляжах. Вот я их для чего кормил-воспитывал – для пляжей. С американской горки они теперь ездят, потом карточку покажу. А кто в Ташкенте залип, еще хуже: по норам сидят, тайком от меня пьют и детей рожают. Да. Нарожают, вырастят, а мне только взрослых подсовывают, когда они уже не сладкие козявки, а дылды, бо-бо-бо басом мне тут. А мне же не это бо-бо-бо нужно, мне ручки тоненькие нужны, чтобы в них светилось, чтобы глазки были».

Гуля глядела в стол и медленно крутила чашку.

«Одна надежда на вас, молодежь, – сказал Яков, вставая. – Когда только пришли и пошли вон в ту комнату, мне прямо детьми и запахло. Вот, думаю, кто ребеночка в мой сад приведет, пока эти саранчи все деревья не сгрызли. Я даже ангелу помолился и всё ему изложил…»

Гуля быстро вышла из комнаты.

«Что это она, а? – нахмурился Яков. – Ты смотри, ее не обижай!»

Я выбежал во двор: «Гуля!»

Заметался между калиткой, сараем, кустами дикой смородины. Снова калитка. Снова кусты. Паутина с летящими в лицо пауками. Ветви яблонь – все в слепящем зимнем солнце.

Споткнувшись, упал.


Я упал и лежал.

Не ушибся, или совсем немного. Просто подумал: зачем вставать? Зачем останавливать кровь с подбородка?

Она тихо подошла. Я смотрел в землю.

«Ушибся?»

«Подбородок», – ответил я, не поднимая головы.

«Зачем ты меня искал?»

Красные капли падали на потерявшие цвет листья. В глине отпечаталась маленькая ступня.

«Как себя чувствуешь?» – спросил я голосом из старого фильма.

«Прекрасно. Как будто удалили сердце. Как думаешь, они могли удалить сердце? Ну, не сердце, а что-нибудь похожее. Я же под наркозом, они могли сделать всё».

«Это хорошие врачи».

«Ага. Добрый доктор Айболит. Приходи к нему, волчица. Всех излечит, исцелит…»

«Тысячи женщин через это проходят…»

«…добрый доктор Айболит!»

«Но тебе нельзя было рожать! Ты сама говорила, родители».

«Спасибо».

Я повернул к ней лицо. Снизу Гуля казалась огромной, как мягкая статуя непонятно кого.

Сегодня на ней впервые не было никаких значков.

Она помогла подняться. Болел подбородок. Я обнял ее. От нее пахло лекарством. Наверно, этим лекарством их убивают.

Потом я услышал, как бьется ее сердце.

«Слышишь, оно бьется?» – сказал я.

«Кто?»

Оно билось так, как будто о чем-то спрашивало: «Тук? Тук?»

Тук?


Новые люди входили во двор. Впереди, с черной собакой, двигалась тетя Клава. На собаке была кофточка.

Их было много. Разных людей, разной формы, с разной длиной рук и ног, разным цветом одежды.

Только глаза были как под копирку. Бухгалтерские глаза тети Клавы.

Мы здоровались. Мелькали и исчезали ладони. Собака тоже дала лапу. Потом стала обнюхивать забрызганные кровью листья.

«Ну что, – сказала тетя Клава, – начинаем субботник?»

В руках у пришедших были тряпки, веники и другие инструменты пыток.

У ног тети Клавы поблескивал пылесос.

Яков швырнул гармонику. Она ударилась об асфальт, пошевелилась и замолкла.

«Какая такая уборка? У меня чисто. Только голуби, дряни, сверху это самое. А так чисто… Запрещается уборка!»

Тетя Клава рассмеялась и поставила ногу на пылесос.

«Дедуля, я же тебе два дня назад вот этими руками звонила, правильно? Про уборку тебе говорила, ты еще кивал: да, надо, надо. Ну и что это ты теперь гармоникой тут раскидался? Не рад? Я вон помощников сколько притащила, все твои правнуки, правильно говорю? Они сейчас мигом весь сор выметут, потом шашлычок замастырим, Яшку с его сожительницей угостим, не жалко. Ну, ребята, начинаем!»

Ребята тоскливо начали. Зашумели веники, заскреблись железными зубами по бетону грабли, залаяла собака.

Яков убежал в дом.

Выбежал снова: «Уведи их, Клавдия! Уведи, где взяла. Не нужен мне здесь твой зверинец!»

Грабли и веники замерли. Только в саду продолжали пилить ветви.

«Продолжаем, что встали?» – скомандовала тетя Клава.

Снова всё зашумело, заскрипело; Яков что-то кричал тете Клаве, она водила пылесосом по коврику возле двери, всасывая скорлупки жуков, седые волосы Якова, пыльные леденцы.

Я снова искал Гулю.

Вырваться из субботника, увезти Гулю к себе, сочинить что-нибудь для родителей или даже сказать правду. Пусть схватятся за сердце, пусть вспомнят, что у них взрослый сын с личной жизнью.

Ворота были заперты на замок. Уйти Гуля не могла. Я бродил среди субботника. Это были бывшие дети, с которыми меня водили на елку. Выросшие, тяжелые. Мальчиков звали Славами; у девочек были еще более стертые имена. Гули нигде не было.

Яков ходил за пылесосом: «Убери их, Клава. А то сейчас лопату возьму, слезы будут!»

«Дедуля, это потомки твои, кровь твоя и плоть!» – перекрикивала пылесос тетя Клава.

«А вот и не моя плоть!»

«Твоя плоть!»

«Это того клоуна плоть, с которым ты любовь-морковь!»

Тетя Клава выключила пылесос: «Между прочим, он был заслуженный артист республики. А про твою морковь тоже могу кое-чего рассказать».

И снова принялась всасывать пыль.

Я ушел в дом. Гуля.

Гуля.

Гуля сидела на высоком стуле.

Стул был с длинными ножками, вроде стремянки. На него залезали осторожно подкрутить лампочку. Иногда сажали наказанных детей. Дети не могли слезть, плакали и падали.

Теперь на стуле сидела Гуля и читала вслух газету. Читала и рвала.

Под стулом ползала девочка и подметала обрывки газеты.

«Пятого июня, – медленно читала Гуля, – банда Мадамин-бека произвела налет на старый город в Андижане, захватила в плен 18 человек и, ограбив население, отступила в село Избаскент, где учинила кровавую расправу над пленными».