Глиняные буквы, плывущие яблоки — страница 9 из 37

Обрывок полетел на пол.

Девочка вздохнула и стала заметать его в совок. Посмотрела на меня: «Скажите тете, чтобы она не кидалась газетой. У меня ручки устали».

Еще обрывок.

«Грузинские коммунисты опубликовали Воззвание к грузинам и грузинкам Туркестанского края с призывом встать на защиту Великого Октября».

Я подошел к стулу.

«Гуля…»

«В Намангане создан профсоюз мусульманских женщин – ткачих и прядильщиц. Председателем союза…»

«Гуля, пойдем домой!»

«…избрана Тафахам Ахмат Хан-гизи, товарищем председателя…»

«Гуля, ты меня слышишь?»

«…Орнамуш Мигдуск Уганова».

«Гуля!»

«Все члены президиума – неграмотные».


«Уведи их! – кричал Яков. – Маленькими были, ты от меня их прятала, а теперь бери и ешь их обратно».

«Прятала? – откликалась тетя Клава откуда-то с крыши. – Когда я тебе их маленькими тогда привела, ты что с ними устроил, а?»

«В гражданскую войну играл».

С крыши сыпались комки сгнивших виноградных листьев вперемешку с землей.

Собака, поиграв с гнилыми листьями, подошла к Якову. Яков плюнул.

«И собаку уведи! Я ее сейчас побью… Слышишь, я уже ее бью. Клава! Ну убери ты их, твой дом будет, твой. Клянусь тебе!»

И почему-то подмигнул мне.

«Уходим, уходим, – говорила тетя Клава, спускаясь по лестнице. Ее юбка покачивались над двором, как колокол. – И не надо собаку бить, собака больших денег стоит».

«А шашлык?» – спрашивали дети.

«Дома шашлык!»

Подростки вздыхали и вытирали руки.

Около валявшейся гармоники сидела собака и отбрасывала длинную тень.

Я закрыл глаза. Точно такая же собака могла сидеть на месте расправы Мадамин-бека с пленными. Именно такая собака. Может, только та не понимала команд на русском языке. Сидеть! Лежать! За годы советской власти в Средней Азии количество собак, понимающих русские команды, значительно возросло. А теперь их всё меньше. На горизонте маячит тень последней собаки, понимающей «Сидеть!». Старой, бредущей куда-то собаки с пушкинскими бакенбардами.

«Яшычка!»

Тетя Клава стояла в воротах, в холодном вечернем солнце.

«Яшычка, мы пошли. Следи хорошо за стариком, хотя дом всё равно не получишь, понял? Я вон, видишь, с каким выводком в своей клетушке проживаю, или я домик не заслужила?»

«Заслужили», – сказал я.

«В цирк приходи, у нас программа новая с собаками, обхохочешься. Билет льготный организую».

Собака стояла около тети Клавы и вытирала об нее слюни.

«Это собака моего адвоката, – гладила ее тетя Клава. – Я ее выгуливаю, а он мои права на дом доказывает. Дай лапку! Умница!»


Я вернулся в дом. Нужно было забрать Гулю.

На плите извергался чайник. Я осторожно поднял крышку. Бросил ее и вошел в комнату.

В центре, как и прежде, стоял высокий стул. Под ним ползали на сквозняке обрывки газет. В углу, на железной кровати, лежала Гуля. Над ней сидел Яков и дул на чашку с паром.

Он говорил на узбекском. Заметив меня, нахмурился и перешел на русский.

«Вот. Тогда приказ вышел, и нас, бородинских, стали в армию. Меня, как художника, долго не трогали, потом тоже это. Край, говорят, в блокаде, не стыдно тебе тут кисточкой, когда товарищи кровь свою? Побежал, с кем надо простился, родня в слезы, руки ко мне тянет. А я уже митинг стою-слушаю, потому что пригнали в Парк Свободы. За дело Ленина! За свет с Востока!.. На вот, попей».

Яков понес дымящуюся чашку к Гулиному лицу.

Я слышал, как она глотала.

«Я потом тебе расскажу на ухо секрет этого чая. На, унеси… Как тебя? Осип? Венька?»

«Яков», – напомнил я.

«И меня тоже Яков. Хорошее имя, революционное. Был такой Свердлов Яков Михайлович, человек с большой – да просто с огромной – буквы! Мы его именем паровоз назвали, я его революционными птицами по трафаретке, премию получил за это и паек с жирами. За Якова Михайловича. И ты туда ж – Яков. Яков-Яшка, вот те чашка».

Я нес чашку. На дне ее темнели травинки, веточки и муравьи.

На кухне кипел чайник, обливаясь горьковатым паром.

«…Стояли мы в трех верстах от селения Яга, такое название. Потом ему, кажется, другое дали, подходящее: имени Кирова или там Светлый Путь. У города и села должно быть такое название, чтобы душе приятно. Чтобы душа пела. А если живешь в Яге, что она тебе, душа, петь будет? “Фу-фу-фу”, – петь будет. Фу-фу-фу. А тогда мы расположились около нее, и лошади с нами. Вода в речке – стеклышко, а хлеба нет. Местные свое попрятали, запасы. Мы их так-сяк: проявите, дорогие товарищи сукины дети, солидарность. Ни в какую. Плачут, лицо царапают: нет ничего, сами умираем. И на землю ложатся, артисты. Там еще басмачи шалили, вот. Знаешь, что такое басмачи?»

«Да, – пошевелилась Гуля, – у меня дедушка басмачом был».

«А… Хорошо. Значит, знаешь. Вот они нас и разбили тогда, под Ягой. Мы-то голодные, только лошадей резали и с зеленым этим виноградом. Началась эпидемия поноса. И так бойцы от голода слабые, а тут еще виноград в кишках подрывную работу ведет. А басмачи, они сытые. Вот и победили. С гор спустились, мордовороты – о! давай нас, как мух. А я как раз в кустах страдал из-за винограда. Со спущенными штанами по этому поводу. Поднимаю голову: враги с лошадей смотрят. Кто такой? Я говорю: великий русский художник, умею звезды похоже красить. Они говорят: понятно. Взяли в плен. А могли и секир-башка. Потом слышал, что у них учение такое есть: срущих не трогать, только в плен. Потому что когда Последний суд будет, то эти, убитые, так на корточках и воскреснут, со всеми этими… А ангелам смотреть каково? Хорошее, если разобраться, учение. В плену они меня в свою веру и сагитировали».

«Пра, мы пойдем, – сказал я. – Гуле надо домой».

«Никуда не надо», – сказал Яков. И стал говорить ей по-узбекски.

Я вышел из комнаты.

Жалко, что тетя Клава не успела сделать шашлык.

Наконец споткнулся о гармонику.

Звук.

Я поднял ее. Гармонь была грязной, с листьями. Стал нажимать на кнопки и растягивать перепончатое тело. Вместо музыки лезла пыль.

Я чихнул и смотрел, как рассеиваются и опадают маленькие капли.

Гуля стояла уже одетая.

«Пошли, идем».

Она держала в руке маленький веник.

«Как ты себя чувствуешь?» – спросил я.

«Если ты еще раз спросишь, как я себя чувствую, я тебя задушу».

Я положил гармонику на пол и натянул куртку.


Несколько недель ее не было. Как назло, возникла пустая квартира: уехал брат.

Я поселился у него бесплатным сторожем.

Первые дни я обрастал пустыми бутылками. Пустые бутылки обрастали пылью. На десятый день, разглядывая свое стеклянное имущество, я увидел на дне паука. «Это к письму», – сказал я, вытряхивая паука в ванну. Хотел вытряхнуть его в унитаз, перепутал место погребения.

Вместо письма зазвонил телефон.

Я стоял возле ванны с пауком и пытался угадать, кто звонит. Если звонили долго, то это родители. Они жили в соседнем доме и тихо радовались моему отсутствию. Питались одними сосисками, чтобы не отвлекаться. До сих пор влюблены. Когда я приходил по своим делам, разговаривали со мной из постели. Иногда – через закрытую дверь спальни. Иногда вообще молчали.

Поэтому мы договорились, что будут звонить. Когда они сосисок по рассеянности больше сварят. Приходи, поешь. Но только со звонком.

Долго звонят. Значит, родители. Значит, сосиски.

Я снял трубку, соображая, какое ухо подвергнуть истязанию: правое или левое? Правое или левое?

«Алё».

В трубке оказался одноклассник.

«Привет, как дела, – сказал он. – Деньги нужны?»

«Нет», – сказал я.

«Ха-ха. Смешно».

Ухо разбухало, как пельмень в кипящей воде.

«Я сменщика ищу», – сказал одноклассник.


Потом позвонили родители и вызвали на обед.

Я сидел за их столом и трогал ложкой суп. В супе отражалось мое лицо. Я зачерпывал лицо и отправлял по частям в себя.

Отец курил у открытого окна и стряхивал пепел.

Суп был пакетным, из прошлогодней рекламы, где сначала едят, потом поют и танцуют. Я набрал полную ложку и втянул в себя.

Отец докурил и пошел в спальню, хлопая тапками.

Он не любил смотреть, как я ем. Ему казалось, я издеваюсь над едой, а не еда – надо мной, как это было в действительности.

«Ты поливаешь там цветы?» – спрашивает меня мама, как всегда, в ночнушке.

Говорю, что поливаю цветы регулярно. Слово «регулярно» произношу с нажимом, чтобы больше не вынуждали меня так мелко и позорно лгать.

Спрашиваю маму, как она относится к Владимиру Ильичу Ленину.

«Делом бы ты занялся», – отвечает мама и начинает мыть посуду.

Я давно заметил, что мытье посуды вселяет в женщин чувство правоты. Раковина кажется им маленьким алтарем, на котором они мокрыми руками приносят в жертву свои лучшие годы. И еще гладильные доски.

«С завтрашнего дня я выхожу на работу», – говорю я, отодвигая тарелку.

Мама меня не слышит. Шумит вода, лучшие годы уплывают в канализацию.

«Мама, почему бы вам не завести кошку? Она бы доедала за вами лишнее. И вам бы не приходилось звать меня для этого».

«У отца на котов аллергия», – говорит мама, и ее голос пахнет средством для мытья посуды из еще одной рекламы, где тоже поют и танцуют.

Говорю спасибо за обед и ползу обратно.

Вернувшись, иду поливать цветы. Все засохли, только кактусы похорошели. Начинаю всё яростно поливать. Неожиданно вспоминаю Гулю. Останавливаюсь, наблюдаю, как из горшков вытекает вода и причудливо течет по подоконнику и обоям.


Расскажи, как ты был мусульманином.


Вначале, когда в плен взяли, увели в горы. Тяжело в горах. Жду всё время. Когда убьют и каким способом. Тебя вот в мирные годы сделали, ужасов не знаешь. А я столько крови вот этими вот глазами, удивляюсь, как они у меня не это после этого. Помню, был один набег, целую семью к сардобе привели. Сардоба у местных вроде колодца с каменной крышей, воду хранили. А эта сардоба, которая та, пустая, только лужа, и всё. Эта семья водой в сардобе руководила, и она с водой что-то такое. Или отраву бросила и бегом оттуда, или врагу продали. Ну, воды нет. Семью выловили, к сардобе, давай резать. Я говорю: «Может, пойду? Тяжело с непривычки видеть». Они мне: нет, нужно, чтобы русский зритель был. Зрителя из меня хотят сделать. А сами детей.