Должен вам сказать, что нет ничего скучнее, чем быть отдыхающим хищником. Пока проигрывалась лента, я дремал, и в тупой башке вертелись какие‑то нелепые видения… Я увидел кролика, после начал щипать траву, а потом стало очень жарко. Проснулся оттого, что у меня под шкурой сильно зачесалось. И вместо того, чтобы, как человек, почесаться рукой, я стал чесаться ногой. Вот хромаю до сих пор…
После льва “Хризантема” попросила меня прочувствовать пуму. Здесь дело было другое. Я сразу увидел перед собой заросшее камышом болото и огромную пузатую птицу со здоровенным красным клювом. И вот я, помчался за этой птицей. Сожрать этого пеликана стало делом всей моей жизни, и я прыгал, и метался, и кидался, а крылатая тварь все ускользала. Но вот я притих, и усталая птица пошла прямо на меня. Именно на этом месте кончалась запись…
“Хризантема” была в восхищении. Она сказала, если бы не стенки комнаты и очень короткие провода от сенсографа, то я бегал бы и прыгал бы куда более эффектно. Пуму проиграла и она. Если то, что делала она, делал и я, то мне, право, стыдно все это вспоминать.
“Агонию” я прочувствовать отказался наотрез, хотя хозяйка предлагала мне целых пятьдесят долларов. Черт его знает, чем кончалась агония подстреленной пантеры…
“Хризантема” была жестокая и бездушная женщина. Когда вечером пришел пьяный мистер Берне, она убедила его сыграть “Агонию”. Я не видел, что с ним было, но только вскоре я услышал, как миссис Эвелина набирала телефонный номер и взволнованно вызывала врача. Но доктор приехал слишком поздно. Мистер Бернер скончался от паралича. “Рыжая Хризантема” оплакивала его целых два дня, а после принесла запись новорожденного тюленя. Я чуть не умер от смеха, глядя, как хозяйка таращит на меня круглые глупые глаза и, отпихиваясь руками, ползает по паркету.
После тюленей и моржей пошли рыбы — акулы, треска, морские окуни и, наконец, мелкие красные твари, которые обычно плавают в аквариумах. Как с них записали сенсограммы — ума не приложу. Теперь мне приходилось время от времени вытаскивать “Хризантему” из бассейна полуживой, потому что она пыталась дышать жабрами. Будучи акулой, она откусила мне палец…
Даниэль Куппер вытянул левую руку. На месте мизинца остался уродливый бугор. Мы сочувственно вздохнули.
— Я решил уйти из дома “Рыжей”. Мне стало просто противно там жить. В доме стало пахнуть зверинцем.
В течение нескольких недель в Квизпорте были модными записи кобр и питонов, после разных ящериц, затем насекомых, и я решил, что, слава богу, скоро весь животный мир кончится, проклятые толстосумы опустятся до самого его дна и успокоятся. Меня очень забавляло смотреть, как моя хозяйка повторяла всю эволюцию Дарвина, так сказать, наоборот. Когда она стала жабой и неподвижно сидела на краю бассейна с открытым ртом, ожидая, когда в него влетит муха, я подумал, как хорошо, что простым людям недоступны мерзкие изобретения, превращающие человека в последнюю скотину. И еще я подумал, что нужно серьезно подумать над тем, какие изобретения разрешать, а какие нет. Нужно выбирать только те, которые не унижают человеческого достоинства и не превращают в жабу или в козла.
Действительно, вскоре до правительства дошли слухи о том, что делается в Квизпорте. Жители кэмпа друг друга загрызали, душили, кусали и глотали. Просто озверели в буквальном смысле слова. В ночном клубе устраивались сеансы под заглавием “Джунгли”, где собирались несколько десятков шакалов, тигров, медведей, гиен, кобр и крокодилов — в общем, целый зоопарк, и то, что там творилось во время проигрывания записей, трудно представить. Каждый “сеанс” кончался серьезными увечьями и двумя–тремя умопомешательствами.
Ван–Бикстигу предложили убраться из страны в двадцать четыре часа. И вот перед самым отъездом он распродал несколько десятков записей с таинственным заглавием на каком‑то чудном языке. Он утверждал, чти эта запись — неповторимый научно–технический рекорд его фирмы, и что она содержит такие ощущения, которые стоят не менее пяти тысяч долларов за штуку.
Стоит ли говорить, что “Хризантема”, которая прошла уже через все, жирная и грязная, отупевшая полуидиотка с трясущимися руками и отвисшей челюстью, была первой, кто купил последнюю запись Ван–Бикстига. Перед тем, как ее проиграть, она приказала мне уйти.
— Это я должна прочувствовать в одиночестве, — сказала миссис Эвелина. Целый час я ходил по улицам Квизпорта, предчувствуя что‑то недоброе. Во всех домах были погашены огни. Весь кэмп как будто вымер, но я знал, что это не так. Одуревшие бездельники проигрывали на себе что‑то, чего я не знал. Тишину иногда прорезали яростные выкрики, стоны и завывания. Из одного дома послышался такой страшный женский вопль, что я не выдержал и поспешил домой. “Рыжую Хризантему” я застал на полу мертвой. Платье на ней было изорвано, лицо искажено от ужаса, глаза навыкате. Я позвонил доктору. Мне сказали, что врачи разъехались по срочным вызовам и что миссис Эвелина поставлена на очередь.
Тогда я снял с магнитофона, ленту и начал отключать от хозяйки электроды. Я поразился, что электрод отвалился от поясницы сам собой. Раньше такого не бывало. И только тут я увидел страшную штуку: миссис Эвелина состояла из двух частей, верхней и нижней. Обе ее части соединялись вот такой трубкой…
Куппер вытянул свой указательный палец. Он у него был длинный, волосатый, толстый, кривой и желтый от табака.
— Вот такой перемычкой соединялся верх и низ “Хризантемы”. Я так до сих пор не знаю, почему она пыталась разорваться. Большинство смертей в Квизпорте произошли точно по этой же причине…
Куппер умолк. Слушатели долго не могли опомниться, пока один не спросил:
— И все же, что предполагают?
— Держат в тайне, — небрежно бросил Куппер. — Кстати, я сохранил на память последнюю ленту…
Он вытащил небольшую катушку с голубой наклейкой.
— А ну‑ка дай, прочитаем, что здесь написано.
— Непонятно. По латыни.
— Я знаю латынь, — вдруг сказал молодой парень, студент–медик.
Он взял катушку и прочитал: “Бацилла коли. Митозис”.
— Господи, так ведь это!..
— Что? — уставились мы на студента…
— Это кишечная палочка в период деления… Бактерии ведь размножаются делением…
ФЕРМА “СТАНЛЮ”
По–видимому, можно вырастить законченный индивидуум из одной–единственной клетки, взятой, например, из кожи человека. Сделать эта было бы подвигом биологической техники, заслуживающим самой высокой похвалы.
А. Тьюринг. Может ли машина мыслить?
Он сидел на краю парковой скамейки, и его поношенные ботинки нервно топтали сырую землю. В руках у него была толстая суковатая палка. Когда я сел рядом, он нехотя повернул лицо в мою сторону. Глаза у него были красные, будто заплаканные, или, скорее, плачущие, а тонкие губы изображали месяц, перевернутый рогами книзу.
Взглянув на меня, он надвинул шляпу на глаза, а каблуки ботинок чаще застучали о землю.
Я встал и хотел было пересесть на другую скамейку, но он вдруг сказал:
— Нет, почему же, сидите…
Я остался.
— У вас есть часы? — спросил старикашка.
— Есть.
— Который час?
— Без пятнадцати четыре…
Он глубоко вздохнул и посмотрел туда, где за скелетами осенних деревьев возвышалось бесцветное здание клуба “Сперри–дансинг”.
Помолчав, еще несколько раз вздохнул и затем поднял шляпу над бровями.
— А сейчас сколько времени?
— Без одной минуты четыре… Вы кого‑нибудь ждете? Он повернул свое плачущее лицо ко мне и кивнул головой.
Видимо, предстоящая встреча не предвещала для него ничего хорошего.
Старик подвинулся ко мне поближе и откашлялся…
— Все точно… Точно так же, как пятьдесят лет назад…
Я сообразил, что старика терзают воспоминания.
— Да–а, — неопределенно протянул я, — все проходит… Ничего с этим не поделаешь.
Он придвинулся ближе. Плачущий рот изобразил подобие иронической улыбки.
— Говорите, все проходит? Как бы не так…
— Ну, конечно, воспоминания остаются, — спохватился я. — Так сказать, память о прошлом. Память, наша постоянная и надоедливая спутница.
— Если бы это было только так…
После некоторой паузы старик снова спросил у меня, который час, а затем сказал:
— Еще час…
— ?
Он неопределенно махнул рукой.
— Логика мысли и логика жизни не имеют ничего общего, — вдруг произнес он.
Я как будто проснулся, потому что логика была по моей части. Стоит кому‑нибудь произнести слово “логика”, как я сразу оживаю.
— В этом вы не правы! Логика мысли есть отражение логики жизни.
— Вы так думаете?
— Уверен.
— Сколько вам лет?
Сейчас начнется урок старческой мудрости, подумал я и ответил:
— Двадцать девять.
Вместо “урока” старик сказал:
— Им тоже примерно столько же…
— Кому — им?
Он кашлянул.
— Кому? — переспросил я. — Моим… э… отпрыскам.
— Вы ждете своих родственников?
— Вроде… Впрочем, если хотите, я расскажу одну небольшую историю… Все равно ждать еще целый час… Я попытаюсь разубедить вас кое в чем…
Я засмеялся.
— При помощи частных примеров можно доказать все, что угодно.
— А я не только докажу, но и покажу… — Странный старикашка, — подумал я. — Вам, конечно, покажется, что моя история — бред. Но вы убедитесь! Вы что‑нибудь в науке понимаете?
Теперь наступила моя очередь иронически улыбнуться.
— Я бакалавр наук…
— Значит, есть надежда, что вы поймете.
— Ну, хорошо, давайте вашу историю, — сказал я, не скрывая насмешки. Конечно же, сейчас я услышу какую‑нибудь лишенную смысла чепуху. А старик просто болтлив, как многие в его возрасте.
Он громко высморкался.
— Вы когда‑нибудь задумывались над тем, почему в нашем обществе царит такая неразбериха и неурядица? — спросил мой собеседник и продолжал, не дожидаясь ответа:
— Так вот, беспорядки, неустроенность и хаос нашего общества объясняются тем, что в нем живут разные люди. Да, да, именно поэтому. Люди чудовищно разные, во всем — по своему полу, виду, росту, возрасту, образу мыслей… Они живут в разных домах и питаются разной пищей, они любят разные вещи и читают разные книги. Нет двух людей на свете, которые бы хоть в чем‑нибудь были совершенно одинаковыми. И даже когда два человека говорят, что они любят одно и то же, то и тогда они абсолютно разные, потому что, например, слово “дерево” каждый понимает по–своему. Это относится к любым словам, произносимым людьми на одном и том же языке. Даже простейшие слова, вроде “да” или “нет”, понимаются людьми по–разному…