Напрягаю слух, чтобы не пропустить удара падающей на пол челюсти. Смотреть на адъютанта просто боюсь — еще заржу ненароком… Будет совсем не к месту!
Тем не менее парень молодец — пока вполне держится.
— Дальше… Отправить в типографию вот этот образец с нарочным… — Линевич подает вконец ошалелому офицеру образчик вражеской пропаганды. — Что, не видали? — ехидно интересуется Гимли у выкатившего глаза адъютанта. — Впитывайте, господин штабс-капитан. Что с вами враг собирается сотворить… Отправлю вот на фронт, супостата вразумлять…
Держаться, как говорится, нету больше сил. И я тихонько фыркаю в ворот кителя.
Лицо генерала вновь становится серьезным.
— Лично же вам, Андрей Сергеевич… — Линевич устало глядит на помощника. — К завтрашнему обеду подготовить статистику японских трофеев и отыскать хорошего художника. Свободны, и… Разбудите в шесть!
Мне почему-то становится совсем жалко этого бойкого, делового старичка. В годах, конец седьмого десятка… Тебе бы, Николай Петрович, капусту с луком выращивать где-нибудь на полях Запорожья да радоваться ясну солнышку с каждым собранным урожаем. Ведь и жить тебе осталось всего ничего, насколько помню… Однако судьбе было угодно сделать тебя одним из самых вменяемых генералов русско-японской, поставив на острие событий. А тут я еще со своим попаданием. Придуманным наступлением, которого не было, тачанками, клиньями Шавгулидзе да агитпропом… Эх!
На часах половина второго — это значит, что уставшему, ошалевшему от бессонницы пожилому человеку остается спать не больше четырех часов. Когда я подымаюсь со стула, готовясь последовать вслед за адъютантом, командующий меня останавливает:
— Подождите. Ваша идея с артиллерийской платформой на рельсах горячо заинтересовала Николая Ильича…
— ?..
— Булатова, генерала от артиллерии. Я позволил в качестве эксперимента начать постройку двух подобных конструкций для наступления. С расчетом переделки паровозов под японскую, узкую колею. Сборка в железнодорожных мастерских уже начата, орудия для этого я выделил… — Линевич как-то неестественно мнется, будто хочет еще что-то спросить, да не решается. Ну?!.
Наконец указывает на покинутое мной место:
— Садитесь обратно, прошу…
Прошу? Удивленно возвращаюсь назад.
Наши взгляды пересекаются, и… Напротив сидит уже не главнокомандующий Маньчжурской армией, а обыкновенный дряблый старик. С трясущейся рукой и пустым, обреченным взглядом. Совсем не бодрый оптимист Гимли, нет… На секунду мне кажется, что из впалых глазниц на меня глянула сама вечность.
Мурашки невольно пробегают по спине. Да чего хотел-то, Николай Петрович?
— Вячеслав Викторович, позвольте спросить… Я… Меня часто мучает сердце в последнее время, и… — Он подымается из-за стола и становится совсем жалким. Сгорбленная фигурка, поникнув, стоит напротив, не решаясь задать самый главный мучающий ее вопрос. Тому, кто действительно в силах на него ответить.
Можешь не продолжать, конечно. Ты хочешь знать, сколько тебе осталось? А имею я право отвечать?
Отчего-то сразу вспоминается Матавкин. Поникший, опустивший голову на руки, с почерневшим от моего послезнания лицом. Так по-детски воспрянувший духом после моего рассказа Рожественскому и так не вовремя поднявшийся на палубу в самом конце Корейского сражения, когда эскадры уже расходились в наступающей ночи… Помогло ему это знание об обманутой смерти?
Не знаю, что заставляет меня ответить именно так. Возможно, жалость к просящему. Хорошему человеку и яркой личности, взвалившей на себя непосильное бремя. А возможно, и наоборот: уважение к просьбе боевого, почитаемого в армии моего Отечества офицера. Не суть важно, что конкретно. Отказать Линевичу я не нахожу в себе сил:
— Три года, ваше превосходительство.
Сгорбленная фигурка замирает на месте, осознавая услышанное. Поникшие седые усы, явно тяжелый для щуплых, старческих плеч китель… Одинокий, стоящий посреди роскошного убранства вагона человечек. Командующий почти миллионной армией и обыкновенный, как и все вокруг, смертный.
Лучшего момента не представится, и неожиданно для самого себя я тихонько произношу:
— Николай Петрович, разрешите просьбу. Личную, как и то, о чем я только что вам сказал.
Молча кивает.
— Ваше превосходительство, прошу отпустить меня в рейд с его превосходительством Павлом Ивановичем Мищенко.
Ожидая в ответ чего угодно — категорического отказа, усмешки и даже издевки, — я с удивлением не верю своим ушам:
— Твердо решили?
— Так точно!..
— С Богом тогда! Разрешаю… — И, чуть помедлив, все же тихонько добавляет: — При Павле Ивановиче будете как у Христа за пазухой, за это я ручаюсь. Даже в рейде. Едва ли не надежнее, чем здесь.
Уже у самой двери я оборачиваюсь — чуть не забыл! Генерал все так же понуро стоит у стола, глядя в пустоту.
— Ваше превосходительство, один важный момент!
— Слушаю…
— Прикажите ограничить доставку центральных газет в армию. Тех, во всяком случае, где говорится о забастовках и стачках.
Не знаю, дошел до него смысл сказанного или нет, но, получив согласный кивок в ответ, я иду к двери. Утопая ногами в мягчайшем ковровом ворсе.
Выходя из кабинета главнокомандующего, немедленно ловлю на себе взгляды двух пар глаз. Такие узнаваемые в любом времени и месте и столь недружелюбные ко всякого рода выскочкам, даже сквозь тусклый свет настольной лампы. Ну, понимаю, да: сидишь тут, при штабе, наращиваешь задницу в тепле и уюте. После появляется такой вот я в звании поручика и открывает к генералу дверь пинком. Без записи, да еще и сидит часами… Завидно, блин!
Не знаю, что толкнуло меня попроситься в заведомо гибельный рейд. Наверное, та же дурость, что заставляла стоять на мостике «Суворова» во время сражения. Или ощущение собственной неуязвимости. Возможно, ложное, а возможно, и нет. Кто знает?
Следующие несколько дней проходят для меня будто в тумане. Череда событий, сменяющих друг друга с поразительной быстротой, едва успевает откладываться в памяти.
Армия всерьез готовится к предстоящему наступлению, это видно невооруженным взглядом, и особенно хорошо, как ни парадоксально это звучит, заметно из штабного поезда. Бесконечные генеральские совещания у Линевича, хмурые лица прибывающих с передовой и, наоборот, отбывающих на фронт офицеров, снующие туда-сюда посыльные с депешами и угрюмые телефонисты с бесконечными мотками проводов. Задерганный донельзя генералитет и офицеры помладше, задерганные до полной невозможности. Я, разумеется, не присутствую на командных совещаниях, но из разговоров вокруг ясно, что план генерального наступления предполагает одновременное продвижение Первой и Второй Маньчжурских армий на всем участке фронта, протяженностью около двухсот верст. Командующий Первой — Куропаткин, Второй — барон Каульбарс. Третья армия, составляющая резерв, собирается в ударный кулак в центре, под командованием барона Бильдерлинга, поддерживая наступление двух предыдущих. Основной задачей наступления является возврат потерянных мукденских позиций. Планируется ли что-то дальше и как оно планируется в случае успеха — не знает никто. Во всяком случае, публичных разговоров об этом не ведется. Извечное русское «авось», подозреваю, прекрасно работает и тут. Нехай, дойдем до Мукдена, а дальше — как бог пошлет. Сперва дойти надобно!.. Что тут скажешь — Россия!
Не являясь военным стратегом и тем более психологом, даже я вижу всю ошибочность назначения на командные посты генералов, не выигравших, по сути, ни одного сражения. Все перестановки после мукденского провала ограничились лишь рокировкой Линевича с Куропаткиным. По сути, не изменив ничего. О каком, к черту, взаимодействии войск может идти речь, когда барон Каульбарс едва ли не открыто игнорирует Куропаткина, демонстративно с ним не разговаривая? Впрочем, второй ведет себя не многим лучше, щедро платя тому сторицей. Особняком в этой милой троице стоит лишь барон Бильдерлинг, ни во что не вмешивающийся и старающийся найти общий язык со всеми старичок.
Прибывший на следующий день в мое распоряжение художник оказался робким, застенчивым дедушкой. Насквозь гражданским и невесть как занесенным в Харбин, откуда бедолагу и достали мои длинные попаданческие руки. Пугающийся каждого шороха и постоянно оглядывающийся по сторонам, будто он уже окружен японцами, тот долго не мог уяснить поставленной задачи. Когда же наконец до того дошло, что требуется, в каком качестве и для чего, дедуся едва не гикнулся в обморок со страху:
— Господин офицер, прошу Христом — отпустите!
— Не бойся, дед… — улыбаюсь я тайком. — Державе надобно!
Под моим чутким неусыпным руководством он и пытается проделать то, без чего в мое время трудно представить не то что войну — даже обыкновенную мирную жизнь. Делает пропаганду. Точнее, пытается.
— Господин офицер, да как же можно ее так, родимую? — Харбинский мэтр изобразительных искусств, носящий колоритное имя Пафнутий Еличеевич, содрогается. Оглядывая только что им созданную девицу с нацеленным в грудь штыком. — Жалко ведь лебедушку!
«Лебедушка» представляет собой приличных размеров деваху с бюстом вроде как у доменной печи. Кокошник с нарядным сарафаном ничуть не портят общей картины. По мне, этой девице и вовсе никакого труда не стоило бы разобраться с целым японским взводом… При желании.
— Пафнутий Еличеич, ты робость можешь на ее лице изобразить? Ро-бость! — по слогам проговариваю я, скептически оглядывая творение. — Она же у тебя как Левиафан, ей-богу! — выхожу я из себя наконец.
Дедушка непонимающе глядит на меня невинными глазами деревенской буренки. С пейзажей какого-нибудь Шишкина. Тот, правда, коров рисовал не шибко, все больше сосны да мишек… Но если бы и рисовал даже — сие творение природы вполне легло бы в его творческую канву. М-да…
Несмотря на кажущуюся природную застенчивость, мой художник оказался весьма требовательным товарищем, запросив себе полное уединение на время работы, чем напрочь лишил меня собственного купе. И, битый день бесцельно проболтавшись по окрестностям в любезном пластунском сопровождении, я прихожу сюда и лицезрю вот это. Причем помимо захламленного красками стола, на котором остатки роскошного обеда соседствуют с баночками красок и табачным пеплом.