Восприятие мирового пространства сквозь призму мессианской парадигмы характеризуется осознанием пропасти между сакральным пространством и остальным миром погибели. На Руси единое православное царство, отмеченное симфонией властей, т. е. гармонией между церковным владычеством и императорской властью, рассматривалось как «катехон», «удерживающий», о котором говорит Апостол Павел. Отпадение Запада, католичества от Византии понималось как следствие нарушения симфонии, как неправомочная узурпация Римом светских функций. Иными словами, как отмечает А. Г. Дугин, «католичество воспринималось как “ересь”, искажающая сотериологические пропорции в структуре последнего царства, как удар, нанесенный по “катехону”»771. Отсюда биполярное восприятие мирового пространства как арены противостояния Града Божия и Града Земного — Империи подлинной и мнимой, православной и еретической. Следствием такого мировосприятия является до сих пор не покидающее Россию чувство одиночества в мире.
Эсхатологическое мироощущение, характерное для мессианского сознания с его четким чувством глобальной грани Конца Мира, привносит в сам мир более конкретную грань между «своими» и «чужими», и противоречия между ними склонны приобретать тотальный, экзистенциальный характер. С другой стороны, даже в самых жестоких войнах враг России прямо не отождествлялся с воплощением чистого зла, и в этом проявлялось сознание собственной сакральной «всечеловечности», которая даже для воплощения Абсолютного Зла предполагала сугубо национальный, русский контекст. Согласно этой тенденции влияние извне в русском мессианском сознании обретает завершенное воплощение в национальном сюжете. Мессианский русский народ должен нести в себе самом оба эсхатологических полюса, иначе речь шла бы не о «всечеловечности», а лишь о сакрализации национального эгоизма.
Империя была не столько инструментом экспансии, сколько инструментом отгораживания православного и потенциально православного пространства, механизмом поддержания внутри его определенной дисциплины. Задачей государства было устанавливать границы православного царства, а обращать туземное население в православие — это дело промысла Божьего. Отметим, что к XVIII в. Россия не знала миссионерства как целенаправленной государственной деятельности, как не знала его и Византия. Для русских государственная граница как бы отрезала присоединенные регионы от остального мира, представляя собой непреодолимый барьер. Самая русская империя как бы вобрала в себя все многообразие, все религиозные противоречия мира, стремясь победить их внутри себя самой.
Универсальное предназначение империи проявляется в виде разных форм сакрализации власти. Мистический ореол власти колоссально усиливает ее авторитет и возможности, в том числе экспансионистские. Рубежи потенциальной экспансии находятся в прямой зависимости от границ трансляции имперского мифа — там, где заканчивается власть одних богов, начинается власть других. Вопрос об имманентных границах сакрального пространства фактически снимается радикальным монотеизмом в соединении с религиозным универсализмом. Ими отрицается самая возможность пространственной локализации сферы власти и влияния сакрального центра.
Имперский мессианский миф может охватывать своими гипнотическими влияниями не только саму империю, но и пограничные страны, так как согласно ему власть империи всеобъемлющая и распространяется на весь мир, охватывая и круговорот естественных явлений. В империи выражается общий закон мира — «устроение к единству» (Л. П. Карсавин). В соответствии с ним императору как «главе мирян» подчинены все земные силы. «Белый Русский Царь отождествлялся с Царем Мира, а русский народ становился избранным сосудом благодати, спасителем, богоносцем, нацией Святого Духа», — отмечает А. Г. Дугин772.
Хронософское измерение мессианизма проявлялось в особом чувстве времени, которое связывалось с жизнью империи. Византийская империя была неразрывно связана с «imperium romanum» поздней античности, заимствуя традицию, содержавшую римские, а также чисто эллинистические и восточные элементы, полученные как через посредничество Рима, так и через непосредственные контакты. В монашеской среде, преданной идее универсальной империи, постепенно сформировался принцип «translatio imperii».
Идея простого Римско–Константинопольского преемства в VI в. уступает место представлениям о том, что Византия есть Рим новый и обновленный, призванный возродить Рим древний и падший. Это была концепция «Renovatio imperii» («обновление империи»), которая достигла своего расцвета между IX и XII в. и предусматривала фигуру умолчания по отношению к немецким императорам.
На Западе падение Рима не означало ликвидации империи де–юре, она оставалась политической реальностью, как римское право — юридической. Эта своеобразная вертикальная империя воспринималась как «мистическое тело», которое именовалось то христианской республикой, то христианской империей.
В мессианском сознании восприятие мировой истории окрашено глубоким эсхатологизмом, мечтой о Конце Мира, на грани которого откроется промыслительная роль каждого из народов земли. Это взгляд из кончающегося мира на «финальное богоявление». Такое мировосприятие девальвирует уже свершившуюся национальную историю как нечто ничтожное в сравнении с большим и единственным мигом Второго Пришествия. Устремленная в вечность, мечта о Конце Времен не имеет ничего общего с прогрессистскими ожиданиями Золотого Века.
Наиболее полно эсхатологический финализм раскрывается в русско–православном сознании, в котором Конец Времен воспринимается как нечто глубоко национальное, имеющее отношение прежде всего к судьбе русского народа. Практически вся русская история, начиная от мученической гибели святых князей Бориса и Глеба, переживается им как катастрофа. Начиная с конца XV века, ожидания Антихриста становятся на Руси всеобщими, достигая своего апогея в расколе. По словам А. Г. Дугина, «смысл России в том, что сквозь русский народ осуществится самая последняя мысль Бога, мысль о Конце Света»773.
Русский православный эсхатологизм следует отличать от хилиазма как учения о грядущем земном «тысячелетнем царстве». Православная Церковь учит, что «тысячелетнее царство» уже осуществилось после прихода Иисуса Христа в Византийской империи, когда дракон — древний змий — был связан. Падение Византии было концом «тысячелетнего царства», и лишь православная Русь, переняв эту миссию от Нового Рима, стала на некоторое время оплотом православия в мире всеобщего отступничества, как бы чудесным продлением на некоторое время «тысячелетнего царства» на особой богоизбранной, провиденциальной территории.
Раскол и стал той предчувствуемой катастрофой, которой было наполнено русское мессианское сознание, поскольку вслед за ним последовала реальная десакрализация Руси, явный ее отход от мессианской роли. Отменяется Патриаршество, столица переносится из Третьего Рима в безблагодатные болота западных окраин. Даже страна получает новое имя — латинизированное «Россия» вместо славянского «Русь». Мессианская парадигма перестала быть определяющей в государственной идеологии Российской империи. Несмотря на это, эсхатологически–мессианское сознание сохранило свои корни в русско–православной цивилизации вплоть до нашего времени, порождая в нынешнее трансформационное время ощущение того, что мир вот–вот рухнет, растворится.
Антропософское измерение мессианизма развертывается вокруг сакральной личности императора, олицетворяющего статус богоизбранности мессианского народа. Так, в основе Византийской империи была заложена идея, согласно которой земная империя есть копия Царства Небесного, а правление императора — выражение Божественной власти. Империя — это икона Царства Божьего, наиболее драгоценное в мире золото, по словам диакона Агапита. В своем идеале это — сообщество людей, объединенных идеей православия, то есть правильной веры, и таким образом преодолевших то деление на языки, этносы, культуры, которое было следствием греха — попытки человечества самостоятельно достичь небес, построив Вавилонскую башню.
Политическая мысль Византии исходила из того, что император есть «космократ», имеющий верховный статус в христианском мире. Принцип, который устанавливал зависимость единого на земле императора, представлявшего единого Бога, был разработан в IV в., усиливая римскую идею универсальности идеей христианской вселенскости. Христианский император в определенном понимании предшествовал Царству Христа. Подчинение императору было обусловлено его православностью. Принцип православия был главным в империи, определяя легитимность любых ее установлений.
Уже в «Повести временных лет» проводится мысль о единении Руси, богоизбранности славянского (русского) народа для исполнения особой миссии — борьбы с мировым злом, миссии добротолюбия, что отражало воспреемство глубоких нравственных начал, почитание идеалов добра и правды, рожденных еще в дохристианский период и органически слившихся с новой религией, определив особенности русского православия. Последнее, в свою очередь, обусловило характер русского мессианизма, отразившийся в символике Св. Георгия, поражающего змия.
Как писал Н. А. Бердяев, «мессианское сознание не есть националистическое сознание, оно глубоко противоположно национализму, это — универсальное сознание»774. Оно непременно имеет имперский характер. Сакрализация Руси как «Святой Руси» и русского народа как «народа–богоносца» выполняла роль фундамента имперской идеологии, наделявшей имперское бытие провиденциальным смыслом. Характерно, однако, что русский мессианизм, несовместимый с идеей национального превосходства, уникально сочетался с самоопределением Руси через образ Покрова, с его идеей защищенности от внешнего безнадежно погибшего мира силой чуда и молитвы. Он пронизан эсхатологическими мотивами.