Человечество, как писал в связи с этим в середине истекшего века С. Л. Франк, «несмотря на все политические, национальные и культурные обособления и раздоры — фактически живет некой общей жизнью, его отдельные части тесно соприкасаются между собой. Запад и Восток, мир христианский, магометанский, китайский… находятся в беспрерывном и тесном общении»267. О том же (в те же самые годы) говорил и В. И. Вернадский. В XX в. свершилось небывалое: «впервые в истории человечества мы находимся в условиях единого исторического процесса, охватившего всю биосферу планеты. Как раз закончились сложные, частью в течение ряда поколений независимо и замкнуто шедшие исторические процессы, которые в конце концов в нашем XX столетии создали единое, неразрывно связанное целое (курс. — В. В.)»268.
Однако формирование под эгидой буржуазно–индустриального Запада всемирной макроцивилизационной системы вызывало двойственную реакцию у втягивавшихся (а более втягиваемых) в нее народов. Одни, как правило численно незначительные, но влиятельные и более–менее образованные в западном духе круги в целом принимали этот процесс как должное и необходимое, тогда как другие, ориентированные на традиционные ценности, это развитие решительно отвергали. Классическим примером такого рода раскола в верхушечных слоях поверхностно вестернизируемого общества может считаться полемика между западниками и славянофилами в России.
При рассмотрении такого рода явлений А. Дж. Тойнби269, используя метафоры из еврейской истории эллинистичеки–римского периода, определял позиции первых как «иродианство», а вторых — как «зелотство», поскольку политика царя Ирода Великого (как и его непосредственных предшественников) состояла в интеграции Иудеи в систему античного мира с восприятием всего комплекса достижений последнего, тогда как религиозно–политическое движение зелотов противилось этому, занимая, выражаясь современной терминологией, фундаменталистскую позицию, вплоть до радикальной борьбы с нововведениями и верхами, их проводящими.
С началом действительно серьезных преобразований, затрагивавших сами основы жизнедеятельности основных масс народа, подобного рода дискуссии перестают быть салонным времяпрепровождением интеллектуалов. Выбитые из своего традиционного жизненного уклада миллионы людей не могут найти себе адекватного, психологически приемлемого для них, с учетом их традиционных ценностей и представлений, места в жизни Вчерашние крестьяне в поисках работы устремляются в промышленные города, на шахты и рудники, где их прежнее, основанное на опыте многих поколений предков сознание не может служить ориентиром. В результате наступает деморализация и потеря морально–ценностных установок, и люди оказываются легкой добычей проповедников массовых идеологий.
В пределах славянских губерний Российской империи данный процесс с нараставшей силой разворачивался с 60‑х гг. XIX в. — с момента отмены крепостного права. С этого времени народническо–социалистические представления, пустившие корни в интеллигентском сознании уже во второй половине правления Николая I (в некотором смысле сюда можно причислить киевских кирилло–мефодиевцев, тем более В. Г. Белинского, петрашевцев и пр.), распространяются с поразительной скоростью, приобретая все более радикальный характер. Деятельность народовольцев готовит почву для восприятия образованной молодежью 90‑х гг. XIX в. марксизма. И можно лишь поражаться тому факту, в какой мере увлечением прежде всего социально–экономической (бесспорно — сильнейшей в нем) стороной марксизма было массовым. Через него прошли почти все религиозные философы России первой половины XX в. — С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев, С. Л. Франк, даже Л. Шестов и многие другие.
Русская революция была действительно подготовлена всем ходом развития пореформенной России, хотя, конечно при ином стечении обстоятельств (если бы не был убит П. А. Столыпин, если бы страна не вступила в Первую мировую войну и пр.) этого рокового события, вероятно, можно было бы избежать.
Русская революция дает нам первый яркий пример цивилизационного отторжения не–западного (пусть и ближайшим образом связанного с ним как культурными корнями, так и длительными контактами) региона от норм и ценностей жизни, навязываемых буржуазным (в своем естественном проявлении — западным) обществом. Вехами на этом пути потом становятся Китай и Иран. Однако революционно–марксистские движения Карибского бассейна и Латинской Америки, Юго–Восточной Азии и пр. могут быть поставлены в тот же ряд, равно как и происходящий на наших глазах рост мусульманского фундаментализма.
После отхода на второй план массово–революционной борьбы, крайней формой (вплоть до самопожертвования) неприятия буржуазных норм, ценностей и образа жизни становится террор. Неприятие буржуазности, столь яркое на самом Западе еще во второй половине XIX в. (достаточно вспомнить хотя бы Ш. Бодлера или Ф. Ницше, не говоря уже о К. Марксе), пройдя опыт массовых движений, все более индивидуализируется, порождая бунт личности, не желающей жить по навязываемым чуждой цивилизацией канонам. А бунтующий человек, как писал А. Камю, «в своем первом порыве протестует против посягательств на себя такого, каков он есть. Он борется за целостность своей личности. Он стремится поначалу не столько одержать верх, сколько заставить уважать себя»270.
Не столь важно, считает ли террорист себя народовольцем, революционным марксистом или воином ислама — важно то, что если он вступает в борьбу искренне, принимает, выражаясь словами Н. А. Бердяева271, «революционную аскезу», готов жертвовать своей жизнью для борьбы с тем злом, которое в его глазах ассоциируется с частной собственностью и основанном на ней социально–экономическом неравенстве, он движим неприятием (переходящим в самозабвенную ненависть) к западным ценностям и установкам жизни, деформирующим и разрушающим (или уже вполне разрушившим) установки и ценности его собственной цивилизационной системы.
В известном смысле сказанное относится даже к германскому национал–социализму, выступавшему на своих ранних стадиях (как и итальянский фашизм) в значительной степени в качестве реакции на деструкцию и кризис традиционных ценностей под ударами утверждавшегося капитализма приатлантического образца, обостренной чувством унижения в результате поражения в Первой мировой войне, последующих отторжений территорий, репараций и контрибуций.
Зло, привнесенное в мир Русской и Китайской революциями, нацистским режимом в Германии и пр., имело в своем основании, кроме всего прочего, и острое чувство неудовлетворенности огромных масс людей, порожденное распадом традиционного, аутентичного сложившимся представлениям этих людей мира, и утверждения новых, непривычных и неприемлемых для большинства из них ценностей, ориентиров и установок индивидуалистически–прагматически–рационалистически–буржуазного образца. Как в связи с этим сразу по окончании Второй мировой войны писал С. Л. Франк, «близоруко усматривать последний источник зла только в определенной доктрине. Доктрина есть только внешняя оболочка и идеологическое оправдание для инстинкта зла, дремлющего в душе человеческой; весь ее успех состоит в том, что она потакает разнузданию этого инстинкта. Где этот дух зла становится активным и ищет обнаружения, он легко себе найдет оправдание и в других доктринах»272 (автор имеет в виду другие, потенциально возможные, доктрины кроме национал–социализма и большевизма).
Однако не менее близоруко было бы не видеть того, что если «дух зла» (гоббсовский изначальный и безмерный эгоизм, порождающий «войну всех против всех» в государственно неупорядоченном, «естественном» состоянии общества, фрейдовский первичный зов Танатоса, противоположный по своим устремлениям Эросу, или просто библейски понимаемая врожденная греховность человека) действительно искони присущ индивиду, то проявляется он не просто будучи спровоцированным некоей по своей сути антиперсоналистической идеологией.
Этот дух вырывается на простор лишь там, где традиционные нравственные ценности и идеалы, будучи разрушенными, перестают оказывать на него сдерживающее воздействие.
Древняя Русь медленно сползала в кризисное состояние как минимум с начала второй трети XII ст., со времени смерти Мстислава Великого, старшего сына Владимира Мономаха. Однако никаких катастрофических последствий (кроме типичных для всего Средневековья княжеских междуусобиц и, что существеннее, снижения темпов развития на фоне впечатляющего успеха Западнохристианского мира того времени) это не имело. Ослабленная борьбой между князьями Русь оказалась неспособной противостоять нашествию Батыя и была сокрушена. Таким образом внутренний кризис совпал (а в известной степени и подготовил ее) с обусловленной действиями внешних сил катастрофой. Однако никакого взрыва внутренней агрессивности, социального безумия, жестокости и пр. на Руси в результате всего этого не произошло. То же можно было бы показать на примерах также завоеванных в XIII в. монголами Китая, Средней Азии или Ирана.
Во всех этих и множестве подобных случаев гибли люди, рушились державы и пр., но сохранялись прежние, многими веками выработанные и проверенные, социально–нравственные, санкционированные авторитетом религии духовные ценности, которые не могли быть отменены или даже принципиально поколеблены одним лишь фактом политической катастрофы и связанными с этим бедствиями.
Иными словами, добуржуазные формы межцивилизационного взаимодействия в минимальной степени вели к разложению присущих той или иной цивилизации традиционных социокультурных регуляторов. Последнее имело место лишь там, где некая (практически всегда стадиально более низкого уровня) цивилизация физически уничтожалась в системной целостности ее проявлений, и ее деморализованные потомки, утрачивая собственные регуляторы поведения, так или иначе воспринимали чужие. Однако до середины II тыс. такие случаи фиксируются лишь по отн