Глобальные трансформации современности — страница 80 из 193

Еще лет 20–30 назад никто не мог представить, что предметом нашей зависти станут Южная Корея, Тайвань, даже Таиланд, Малайзия и Индонезия; что они «обскачут» нас так, что мы уже (даже после на время приостановившего их рост финансового кризиса 1997–1998 гг.) и не надеемся их догнать. На фоне того статуса, тех ресурсов и потенциальных возможностей, которые имела наша страна, это казалось невозможным. Но это опережение совершилось еще до того, как Советский Союз распался. Многие страны АТР обогнали СССР — могучую державу, когда она, по существу, еще оставалась могучей.

Опыт СССР, близкий к вековому, вынес приговор попыткам поставить человека в полнейшую зависимость от сознательно сформированных регулирующих конструкций. Катастрофа — вот, пожалуй, наиболее обобщающий результат развития по командам и планам, исходившим из единого планирующего центра.

Жизнеспособность социалистического строя в СССР до поры до времени не вызывала сомнений. Это было до тех пор, пока основной его регулятор — плановость как тотальность экономического регулирования, не исчерпала своих возможностей в чистом виде. Шанс же на трансформацию, на взаимодополнение планового начала рыночными механизмами не мог быть использован из–за окостенелости другого основного регулятора — тотальности политического и социального регулирования. Исчерпался, потерял работоспособность регулятор — сошла с арены система, причем в этой своей ипостаси — необратимо.

К настоящему времени командно–административная система фактически исчезла, но катастрофическое состояние налицо и оно непрерывно усугубляется. При этом не только из–за самого по себе краха системы. В ходе распада экономики и социальной сферы все четче просматриваются явления, свидетельствующие о принятии эстафеты катастроф новыми процессами, связанными именно с перестроечными и постперестроечными (после развала СССР) переменами. Поэтому вопрос об источнике, чертах и последствиях катастроф, характерных для нашей эпохи, оказывается обращенным не только к прошлому, но и к настоящему и будущему.

В мире и у нас преобладает мнение, что преодоление тяжелых последствий нашего социалистического опыта зависит в основном от того, как скоро мы образумимся, преодолеем психологию консерватизма и возьмем на вооружение выверенный временем западный опыт.

В этом есть смысл, но главное — в другом. Отмеченное мнение целиком логично для Венгрии, Чехословакии, Польши, но не для республик бывшего СССР. Мы во многом — иные в силу исторического прошлого наших стран и множества особенностей их нынешнего состояния. Модель, приживавшаяся в СССР в течение десятилетий, обусловлена не только порочными идеями, но и многовековой судьбой его народов, в особенности русского. Россию в течение веков неудержимо влекло к социалистическим утопиям, чреватым, в случае осуществления, губительными потрясениями. Более того — поклонение утопиям продолжается.

Среди причин, порождающих хроническую склонность нашего общества к утопиям, необходимо прежде всего указать на многовековое сопротивление России рынку. Главные же источники затянувшегося уклонения России от рынка и капитализма заключены в поистине уникальной российской общине, безраздельно царившей в деревне вплоть до второй половины XIX в. и сохранявшейся в собственно русских губерниях вплоть до начала XX в.

Российская община, в отличие от внешне подобных ей западно — и центральноевропейских, даже украинских структур, носила уравнительно–распределенческий характер. Это порождало ненависть к богатым, примитивный коллективизм и круговую поруку, а значит — власть толпы и растворение личности в среде, что несовместимо с демократией. Ко всему следует добавить многовековое унижение деспотией и беспросветным крепостным рабством, порождавшим склонность к бунту и страстную утопическую надежду на воцарение уравнительного равенства и справедливости.

Судьба крестьян (а Россия была страной крестьянской) определяла важнейшие стороны жизни всего общества: контраст между привелигированными и угнетенными, позицию прогрессивных сил, социально–классовую структуру. В просвещенных слоях общества доминировали нигилизм, ощущение вины перед народом, приверженность к стереотипам уравнительности и жертвенности. Могучие общественные движения, течения общественной мысли XIX в. были в основном социалистическими и антибуржуазными, а не просто антикрепостническими и антицаристскими. Это относилось не только к социал–демократам, но и к народникам, анархистам, эсерам.

Буржуазные течения отличались немощью, судьба реформаторов буржуазного толка (например М. М. Сперанского, позже — П. А. Столыпина) была трагической. И это тоже было естественным, ибо капитализм в России появился поздно, был жалким и убогим, оторванным от жизни основной массы народа — деревенского люда. Буржуазный и крестьянско–патриархальный уклады по своей природе были несовместимы, но они оказались рядом в стране с предельно отсталой общественно–политической системой.

Вхождение России в пятерку стран с наиболее развитым капитализмом есть лишь подтверждение уродливости, ненормальности ее капиталистического развития. Ибо в России, в отличие от Европы, почти отсутствовал средний класс частных собственников, питающих демократию, а также и нормальную рыночную (а значит и капиталистическую) среду. В обществе отсутствовало развитое сословное строение, это необходимое условие социального равновесия. Сам капитал был точечным, достигшим высочайшей (по тому времени) концентрации в городах, но крайне мало воздействовавшим на хозяйственную жизнь раскинувшегося вокруг них моря патриархальных деревень. Капитализм, при всей его высокой концентрации, застрял на стадии индивидуального, фабричного капитала. Акционирование, трестирование, развитие банково–финансовой, тем более — государственно–монополистической структуры в России оказалось мизерным. И не случайно партии буржуазного толка были здесь слабейшими, а буржуазные реформы с таким упорством отторгались.

Процессы, ведущие к катастрофическому разлому и, соответственно, провалу в мрак и бездну, надвигались на протяжении веков неумолимо и последовательно. Уступки, а равно и сопротивление правящих верхов уже со второй половины XIX в. ничего не значили. В этом смысле не только роковым для истории страны, но и символическим было убийство Александра II через несколько часов после подписания им указа о созыве Комиссии по выработке текста предполагавшейся Российской конституции299.

Страна становилась на дыбы; движение к тотальной социализации все больше обретало свойства неукротимого селевого потока. Значение имели и факты глобального порядка, а именно: надежды на революцию и социализм, распространенные в то время в Европе. Напомним о мощи рабочего движения, о триумфальном шествии идей социализма и, наконец, о нараставших симптомах кризиса капитализма, дававших о себе знать в начале века. Не случайно об этом тогда писали не только представители левого лагеря, как К. Каутский, Г. В. Плеханов или В. И. Ленин, но и маститые экономисты типа В. Зомбарта.

Сомнения нет, что общая атмосфера ожидания социального чуда, разлитая на огромном мировом пространстве, служила благоприятным фоном для социальной революции в России. Россия по сути была лишь эпицентром и испытательным полигоном процессов, характерных для всей планеты. Здесь линии планетарно–векового и социально–генетического свойства скрестились наиболее интенсивно. С учетом данных обстоятельств считать Октябрь 1917 г. явлением случайным по меньшей мере несерьезно.

Но как случилось, что утопия охватила десятилетия? Ведь утопия, по идее, несбыточна! Однако Н. А. Бердяеву принадлежат слова о том, что утопии имеют свойство легко осуществляться. Такая фраза — не просто игра мысли; в парадоксальной форме в ней отражена реальность. Дело в том, что социалистические утопии не во всем утопичны. Они отчасти реалистичны. Требования жизни в них налицо, но они гипертрофированы и однобоки — из–за оторванности от других сторон действительности. И именно из–за своей тотальности и однобокости утопии оказываются авантюрой. На практике же именно поэтому они ведут к катастрофе, дискредитируя и то ценное, необходимое для нынешней, или же будущей, жизни, что в них заключено.

Казалось бы, процесс движения по социально–утопическому пути мог быть прерван НЭПом, а с ним и государственной капитализацией. Но этот поворот, имевший — в силу неразвитости среднего класса — весьма слабую социальную опору, заведомо был провальным. Что же касается расхожего мнения, будто неудача НЭПа обусловлена болезнью и смертью В. И. Ленина, то оно лишено какого–либо основания. Логика была обратной: В. И. Ленин был заранее обречен именно как носитель идей НЭПа.

Неприятие НЭПа значительной частью населения, прежде всего большевиками и демобилизованными после окончания Гражданской войны красноармейцами, особенно командного состава, в условиях России было естественным. Слишком глубока была вера в социальное чудо, сильно стремление огромных масс бедноты к перераспределению богатства, велика и ненасытна ненависть к зажиточным, устойчива многовековая привычка переносить лишения, сменяя враз кровавые оргии бунта бессловесной покорностью перед очередной деспотией. Альтернативой же НЭПу в стране, взвалившей на себя бремя переделки мира, могла быть лишь кровавая диктатура. Причем сама по себе возможность многолетних бесчеловечных репрессий, протекавших уже за пределами революции и гражданской войны, определялась не только соцэкогенезом страны и личностью И. В. Сталина, но и самой по себе логикой осуществления утопических идей социализма.

Идеи все же частично были реалистичными, и это относилось прежде всего к обобществлению. Обобществление же в разумных пределах несло возможности планового регулирования экономики, и это вполне отвечало реалиям. Но плановость как функция общеэкономического центра — всего лишь одна сторона механизма регулирования: она необходима, но недостаточна. Ибо в ней отсутствует механизм личной мотивации.