Второй стороной регулирования является интерес, т. е. мотивация всех тех, кто работает, заложенная в принципе товарной (рыночной) эквивалентности. Именно товарный обмен, поощряющий эффективный труд (и лучший результат) толкает работников на непрерывное совершенствование производства, соединяет интерес производителей и потребителей. Без мощных мотиваций, заложенных в механизме эквивалентности (т. е. зависимости поощрения от результата), производство оказывается безжизненным, лишенным движущих сил развития.
Но именно здесь, в этой важнейшей стороне регулирования, внедрявшийся у нас социализм являлся полностью утопичным, оторванным от реалий. Товарная эквивалентность марксизмом отвергалась, ибо ее обратной стороной является материальное (а значит и капиталистическое) расслоение общества. В противовес закону стоимости, этому центральному регулятору рыночных отношений, был выдвинут принцип распределения по труду. Но он реален (и то лишь отчасти) только в пределах действия товарной, т. е. рыночной эквивалентности. Попытка же распределять по труду вне действия товарных отношений оказывается искусственной. Она основывается на усложненной регламентации, ведет к примитивной уравниловке, блокирующей трудовые мотивации работников.
Как видим, утопия, отвергающая рыночные отношения, автоматически лишает производство мотиваций труда, что неизбежно ведет к обесточиванию энергетического потенциала общества. Образовавшийся вакуум стимулов, а с ним — и движущих источников развития, компенсируется бюрократическим, планово–регулирующим принуждением, а затем и теневыми структурами.
Атрофия трудовых мотиваций, казалось бы, обрекала экономику и всю общественную систему на недолговечность. А это, в свою очередь, свело бы деформации к явлениям кризиса, а не катастрофы. Но, как мы знаем, система просуществовала достаточно долго. И само по себе бездействие естественных мотиваций вело к перерастанию очередного кризиса в катастрофу. Главное в этом — извращенность интересов. Стимулы в таких условиях все больше замещались антистимулами, которые толкали к абсурдным действиям, охватившим воспроизводство в целом.
Заинтересованность в экономии, присущая, казалось бы, любой нормальной системе, сменилась затратными тенденциями; ориентация на запросы потребителя — стремлением к расширению дефицита300, обеднению ассортимента и ухудшению качества; тяготение к новейшей технике — ее отторжением; поддержание профессионально–трудового имиджа — деградацией труда. В итоге общество, не успев оправиться от пребывания в цикле кровавых вакханалий и геноцида, вступило в новую фазу катастроф — в фазу тотального разрушения и деградации материальных производительных сил и совокупной рабочей силы.
Ошибается тот, кто думает, что подобное растягивание эпохи катастроф почти на столетие, эта смена фаз и циклов является следствием случайностей и рокового стечения обстоятельств. Все обстоит наоборот. И планетарно–вековой характер катастрофы, и ее цикличность, и пофазная разметка циклов — все это запрограммировано многовековой социально–экономической генетикой страны и реализовано посредством социальных утопий, упавших на благодатную почву российской действительности; утопий, которые, опять таки не случайно на этой почве легко осуществлялись и глубоко пускали свои корни в каждой из фаз катастрофического цикла. Напомним, что социальная утопия далеко не во всем была утопична, что она имела основу в реалиях обобществления, в потребностях социальной защиты и социализации ряда важнейших сторон жизнедеятельности общественного организма. Соответствующие механизмы, неуклонно деградировавшие по мере деградации системы, все же в течение долгого времени сдерживали движение экономики к краху.
Кстати, катастрофа, постигшая Украину в последнем десятилетии XX в., в числе решающих причин имеет игнорирование (по принципу — «теперь все наоборот») именно этих ценностей — ценностей, которые как раз и продлевали жизнь тоталитарному режиму и которые как раз и не были преемственно восприняты.
Сдерживающее влияние на саму возможность позитивных перемен оказывало и принуждение, исходящее от властных структур и огромного, всепронизывающего бюрократического аппарата. И это принуждение было не просто внешним фактором, стоящим над экономикой и социальной сферой. Оно вплеталось во все производственно–трудовые и социальные процессы, опосредуя и регулируя действие всех рычагов и механизмов общественного воспроизводства. Причем спектр разновидностей принуждения был исключительно широк; в этом смысле он просто несопоставим ни с одной регулирующей системой, действовавшей когда–либо на нашей планете. Прямое жесткое принуждение, мелочное нормирование и удушающее регламентирование — это лишь крупные блоки управляющей системы, дробящиеся внутри на множество изощренных и часто весьма экзотических (в т. ч. идеологических) подсистем.
И все это объяснимо. Ослабление, или же просто отсутствие стимулов, а тем более хаотичное движение производства из–за действия антистимулов побуждали к принуждению и многочисленным ограничениям, к попыткам через эти воздействия удержать систему на плаву. И до поры до времени, как известно, болезнь удавалось загонять вглубь и тем самым на десятилетия продлевать существование строя, который уже на старте мог казаться обреченным.
Как видим, насилие как сдерживающий фактор при катастрофической деградации безрыночной экономики оказывалось неотвратимым. Его отсутствие в условиях вакуума стимулов вело бы к развалу производства. Однако его наличие и культивирование обуславливало деградацию человеческого потенциала общества, а равно и потерю управляемости непосредственным производством. Первое не требует объяснения. Второе обусловлено тем, что централизованное управление — этот главный элемент экономического насилия — само по себе, вне связи с рыночными стимулами, способно развивать лишь примитивное, раннеиндустриальное производство. И именно успехи в развитии индустрии, полученные за счет насилия, буквально напрочь лишают это последнее сил созидания.
Развитие индустрии (тем более — постиндустриальные достижения) сопровождается огромным усложнением связей и зависимостей. Связи эти оказываются просто недоступными для управления «вручную», каким является управление через насилие. Роковым в данном случае оказывается отрицание утопией тех самых рыночных механизмов, которые рождают энергию низового действия и «подпирают» ею плановое управление. Это отрицание оказывается бедствием, парализующим систему. Развал пропорций и потеря качества, растущая материалоемкость и долгострой, приверженность упрощенному подходу в ущерб научно–техническим решениям — вот неизбежные последствия реализации управления, основанного на утопии.
Ослабление управленческой власти, основанной на насилии, означало, казалось бы, исчерпание всех возможностей административно–командной системы. Но тут реанимирование потенций отживающего строя произошло за счет явлений, утопией не только не предусмотренных, но и категорически отвергаемых. Системе, лишенной каких–либо рычагов и стимулов, на этом завершающем этапе почти столетней трагедии свое плечо подставила разросшаяся теневая экономика.
Известно, что исторически тоталитаризм и даже авторитаризм победоносно боролся с теневой экономикой. В Германии — А. Гитлер, в Испании — Б. Франко, а равно и другие диктаторы не раз демонстрировали подобные возможности. Однако успешная борьба с теневой экономикой посильна деспотии лишь на этапе ее жизнеспособности. В дальнейшем, по мере исчерпания потенциала насилия, тоталитаризм деградирует, и вакуум стимулов восполняется уже не насилием, а теневыми дельцами — т. е. интересами экономической мафии.
В СССР альянс властей с уголовным миром всегда был обширным и действенным. Каратели, экономя собственные силы, опирались на уголовный элемент, который, имея поддержку, процветал и разрастался. Однако это касалось в основном убийц, домушников и прочих лиц сугубо «бандитского профиля». Границы же теневой экономики довольно длительное время были весьма узкими.
Положение коренным образом изменилось в последние четверть века, т. е. на этапе деградации и краха производственного потенциала страны. Ни экономический регламент, ни даже прямое насилие не могли теперь восполнить отсутствие естественных рыночных стимулов, ибо то и другое деградировало и иссякало. «Ничейное» пространство — а оно ускоренно расширялось — было захвачено новым могучим властелином: теневой сферой экономики с ее мафией, срастающейся по ходу операций с властями и подчиняющей себе в конечном счете значительную часть общественного производства и почти полностью торговлю и сферу услуг.
На первых порах теневые дельцы всего лишь обслуживали властные структуры, ища у них покровительства. В дальнейшем, по–видимому, ситуация коренным образом поменялась: контролировавшая теневую сферу общественной жизнедеятельности мафия подчинила себе официальную власть, начав превращаться в реального хозяина страны где–то с начала 80‑х гг.
Но вот командно–административная система, в которую выродилась социальная утопия, начала расшатываться. В движение пришли демократические силы. СССР рухнул. Повсеместно провозглашается, что авторитарная экономика сменяется рынком, с которым связывается благосостояние передовых стран мира. Успеху преобразований должна способствовать и ситуация в мире, живущем идеями рыночной экономики и демократии.
Казалось бы, катастрофические процессы в таких условиях должны были прерваться. Тем более, что, как известно, такие разные страны, как Китай (несмотря на пережитую им трагедию «большого скачка» и «культурной революции») и Вьетнам — с одной стороны, и Чехия, Венгрия или Польша — с другой, буквально на второй–третий год стали пожинать плоды перехода к рынку. Но стремительный рост масштабов теневой экономики и решающая роль мафии в политике последних лет существования СССР имели определяющее значение у нас для судеб рыночных отношений — этого главного компонента перестроечных изменений. В своих нормальных, столь необходимых и долгожданных формах он не состоялся ни в годы перестройки, ни в большинстве постсоветских государств. А это, в свою очередь, сказалось на судьбах всей общественной системы.