Глобальные трансформации современности — страница 89 из 193

340) приводит к тому, что американский исследователь делает два некорректных вывода.

Во–первых, он заявляет, что «в 1600 году средневековый мир все еще был реальностью в континентальной Европе; в 1700 году на смену ему пришел модерный мир национальных государств (курсив мой. — Авт.)»341. Такое утверждение выглядит неадекватным эмпирической социальной реальности, «насыщенное описание» (К. Гирц) которой мы имеем в своем распоряжении благодаря исследованию формирования наций и национальных государств такими учеными, как Б. Андерсон, Э. Геллнер, Э. Хобсбаум и Р. Шпорлюк.

Во–вторых, С. Хантингтон относит СССР и США к одной аналитической категории, усматривая в политических системах этих стран наличие таких общих черт, как политическая стабильность, высокий уровень структурной дифференциации, массовое и институционализированное участие населения в политике, а также глубокое проникновение политических институтов в «организм» общества, отличающегося своей управляемостью.

Эти два тезиса связаны между собою своеобразной хантингтоновской интерпретацией понятия политического участия, которое он воспринимает не в терминах волюнтаристского действия (если воспользоваться концептуальным словарем Т. Парсонса), а с точки зрения способности политических институтов рационально контролировать коллективные действия: «Участие народных масс в политике необязательно означает их контроль над правительством»342. Именно такое недоверие к творческому потенциалу социального действия и является основой хантингтоновского восприятия возрастания эффективности применения власти в качестве модернизации, независимо от того, является ли агентом этого процесса абсолютистский монарх, безличные институты либеральных режимов или безлично–харизматическая ленинская партия.

С. Хантингтон проводит разграничительную линию между традиционными и модерными политическими системами, которые отличаются между собою степенью политического участия: низкая — высокая, с одной стороны, и недоразвитыми и развитыми политическими системами — с другой (последние дифференцируются в соответствии со своим уровнем политической институционализации). Политическая стабильность зависит от отношения институционализации к участию: «По мере того, как возрастает политическое участие, также может возрастать сложность, автономность, адаптивность и внутренняя упорядоченность политических институтов общества ради поддержки политической стабильности»343.

Применение формулы «политическая институционализация — политическое участие» позволяет С. Хантингтону предложить еще одну типологию политических систем: в тех обществах, где уровень участия превышает уровень институционализации, формируются преторианские системы (этот термин принадлежит американскому исследователю Д. Рапопорту). Если же институционализация превышает участие, возникают гражданские системы.

Употребление С. Хантингтоном эпитета «гражданский» часто является бессодержательным и скорее вводит читателя в заблуждение, поскольку он относит к этой категории и конституционно–демократические США, и СССР, который он сам определяет как коммунистическую диктатуру. Реальной основой хантингтоновской типологии становится абсолютизация им стабильности, которая делает политику гражданских систем предвиденной в противоположность хаотичности преторианских систем. Последние, по его мнению, не могут подлежать строгому концептуальному анализу из–за своей нестабильности (здесь С. Хантингтон склонен игнорировать наследие Вебера, которое предлагает адекватные категории, например «султанизм», для анализа именно таких политических режимов). Существеннейшим недостатком преторианских обществ является то, что они создают условия для мобилизации индивидов и групп к участию в политике, но не обеспечивают их социализации политическими институтами.

В своей статье, посвященной анализу политической ситуации во Вьетнаме конца 60‑х гг. XX в. и влиянию американского вооруженного участия на этот конфликт, С. Хантингтон делает несколько оригинальных наблюдений, которые подтвердились дальнейшим ходом событий и таким образом верифицировали отдельные положения его теории. Исследователь считал, что успех Национального фронта освобождения в Южном Вьетнаме (организации, которая поддерживалась северовьетнамской компартией) основывался не на экономической депривации населения, а на его политической депривации, то есть на «отсутствии эффективной структуры власти»344.

С. Хантингтон усомнился в реальной возможности свержения власти Национального фронта освобождения в сельской местности, но заметил, что непосредственное участие американских вооруженных сил в войне за три года (1965–1968) послужило причиной массовой миграции (приблизительно 3 млн человек) сельского населения в города, где новоприбывшие оказывались под эгидой сайгонского правительства.

Такая «урбанистическая революция» лишала Народный фронт освобождения возможности успешной реализации маоистской стратегии, которая предусматривала изоляцию городов с помощью сельского населения. По мнению С. Хантингтона, в конце 60‑х годов минувшего столетия ситуация во Вьетнаме зашла в тупик и ее нельзя было решить с помощью силы: Народный фронт освобождения был не в состоянии осуществить успешную революцию, которая охватила бы города, а сайгонский режим не мог распространить свой контроль за пределы городов. Отсюда вытекал логический вывод, который, впрочем, проигнорировали агрессивно настроенные представители американского «военно–политического комплекса»: единая возможность мирного решения конфликта во Вьетнаме состояла во включении Народного фронта освобождения в политический процесс с помощью его участия в выборах, сперва на местном, а позднее — и на национальном уровне. Возможная победа Народного фронта освобождения хотя и воспринималась С. Хантингтоном как нежелательный результат, но все же представлялась более привлекательной альтернативой, чем вакуум власти, создававший питательную почву для успешной революции в маоистском духе.

Парадоксально, но взгляды С. Хантингтона на антиреволюционную роль ленинских движений и режимов совпадают с валлерстайновской оценкой последних как инструмента ядра капиталистической мир–системы, служившей цели сдерживания революционных движений третьего мира.

Воспринимая феномен революции почти исключительно в политических терминах («революция — это быстрое, фундаментальное и насильственное внутреннее изменение в господствующих ценностях и мифах общества, в его полит, институтах, социальной структуре, лидерстве, деятельности и политике правительства»345), С. Хантингтон переоценивает роль насилия в политическом процессе. В то же время он склонен воспринимать реалистическо–реформаторские цели общественной трансформации (напр., достижение нац. суверенитета и прогресс) в качестве утопически–революционных.

Такое «подозрительное» отношение к демократии как к механизму контроля общественности за действиями политических институтов имеет своим логическим следствием абсолютизацию уникальности американского политического опыта, который концептуализируется в качестве модерного общества, сохранившего традиционные политические институты, присущие Англии эпохи Тюдоров. Поэтому, с точки зрения С. Хантингтона, «тактика Генриха VIII или Елизаветы I по отношению к их парламентам мало чем отличалась от… тактики Дж. Кеннеди или Л. Джонсона по отношению к их конгрессам»346.

С. Хантингтон отождествляет модерные политические сообщества, то есть объединения граждан, и монархии, стремившиеся создать абсолютистские режимы, которые еще А. де Токвиль метко обозначил как «старый порядок». Идентифицируя политическую модерность с жестко фиксированным набором институтов, оказывающих содействие усилению централизации, американский мыслитель обнаруживает реакционные тенденции даже в американской революции: добровольное колониальное ополчение, по его мнению, представляло традицию, в то время как постоянная армия Георга III, включавшая также и значительный контингент солдат из бывших крестьян–крепостных, которых продавали правители немецких княжеств британскому правительству, репрезентована модерность.

Используя концепцию государства–образца, предложенную британским историком Дж. Кларком, С. Хантингтон рассматривает абсолютистскую монархию Бурбонов XVII в. в качестве такого образца для других правителей; в XVIII–XIX столетиях соответствующий статус получил британский парламентаризм. В XX в. политическую формулу–образец «новым государствам», образовывавшимся на обломках колониальных империй, по убеждению С. Хантингтона, предлагал не Вашингтон, а Москва и Пекин, поскольку именно опыт ленинских режимов отвечал потребности создания, накопления и концентрации власти, которую ощущали страны третьего мира.

Проведенный анализ позволяет сделать такие выводы. Хотя часто хантингтоновские работы читаются как учебники по авторитарному управлению, они также содержат множество адекватных суждений о проблемах и вызовах, возникающих в процессе борьбы за политическую модернизацию обществ на разных стадиях их развития (или регресса). Обособление хантингтоновских дескрипций от его прескрипций позволяет утилизировать реалистичность его видения процесса политической модернизации, избегая вместе с тем неприемлемых рекомендаций решения проблем, продуцируемых модернизацией.

Концепция политического упадка, которую он предложил (упадком является тенденция, противоположная по своей направленности рационализации и демократизации политической системы, а также национальной интеграции), позволяет прибавить политическую составляющую к анализу в категориях «развития недоразвития» и избегнуть экономического детерминизма таких подходов, как школа зависимости или мир–системный анализ. Хантингтоновская версия политической модернизации не лишена существенных недостатков, которые, впрочем, вытекают не столько из использования дихотомии традиция — модерн, сколько из его интерпретации феномена модерна, которая недооценивает принципиальную роль автономии как индивида, так и сфер общества в развитии этой «формации».