На подходе к Чаринг-кросс мальчишки выкрикивали заголовки более поздних выпусков. Естественно, опять чушь про убийство: «НОГИ: ЗАЯВЛЕНИЕ ИЗВЕСТНОГО ХИРУРГА». В глаза бросилась еще одна новость на газетной афише: «СВАДЬБА КОРОЛЯ ЗОГА ОТЛОЖЕНА». Король Зог! Ну и имечко! С трудом представишь, что этот албанский парень не черный как смоль африканец.
Тут случилась странная вещь. Каким-то манером это самое все время мелькавшее «король Зог» смешалось с уличным шумом, или запашком конского навоза, или еще с чем-то, и вдруг всплыло воспоминание.
Любопытная штука — прошлое. Оно всегда с тобой; думаю, часа не проходит без мысли о чем-то, что было десять—двадцать лет назад. Причем обычно это будто не из жизни, а из учебника истории. Но иной раз какой-нибудь вид или запах (в особенности запах) — и ты не просто вспомнишь, ты окажешься там, в прошлом. Ну так вот.
Я снова стоял в нашей приходской церкви Нижнего Бинфилда. Внешне по-прежнему шагал по Стрэнду, толстый и сорока пяти лет, в котелке и с зубным протезом, но внутри опять сделался семилетним Джорджи, младшим сынишкой Сэмюеля Боулинга («С. Боулинг: торговля кормовым зерном и семенами», Нижний Бинфилд, Главная улица, 57). Было воскресное утро, я стоял, тянул носом специфический церковный воздух. Как он хлынул мне в ноздри! Этот известный всем церковный запах сырости, пыли, сладковатого тлена. Запах, отдающий свечным салом, присутствием мышей и порой дымком ладана, а утром по воскресеньям еще глицериновым мылом и платьями из саржи. Но прежде всего сладковато-затхлая смесь, словно жизнь пополам со смертью. И впрямь ведь в воздухе витали частицы могильного праха.
В те времена я ростом был четыре фута, стоял на кожаной, для коленопреклонений, подушечке, чтобы видеть поверх спинок скамей, держался за черное саржевое платье матери. Как сейчас, чувствую на коленках тугие чулки (в будни-то мы их не носили) и трущий шею круглый белый воротник, который мне нацепили по случаю воскресенья, слышу хриплый орган и оглушительное пение дуэтом. В нашей пастве сильными голосами отличались двое — Шутер, торговец рыбой, и Уэзерол, столяр-гробовщик, — которые в хоровом исполнении псалмов гремели так, что остальным попеть почти не доставалось. Садились они всегда на первую скамью, на разные ее концы, и сами были до странности разные. Шутер — толстый румяный коротышка с огромным носом, вислыми усами и считай что без подбородка. А Уэзерол — жилистый, долговязый старый черт уже за шестьдесят, серый как мертвец, с коротким густым ежиком седых волос. Я никогда не видел человека, так похожего на скелет. Все кости черепа видны под пергаментной кожей, громадные челюсти с полным набором желтых зубов ходят вверх-вниз, как у скелета в музее анатомии. И при всей своей худобе выглядел столяр таким крепким, что ясно было: сто лет проживет и всем сидящим рядом успеет гробы настрогать. Пели они тоже в контраст. Шутер отчаянно вопил, словно ему нож к горлу приставили, выл, заливался. А Уэзерол грохотал, будто тяжеленные бочки по подвалу катались. Причем, как бы он ни ревел, вы понимали — сможет еще наддать. Дети его прозвали Громыхалой.
У солистов наших была привычка под конец псалма этак заспорить, схватиться голосами (побеждал всегда Уэзерол). В жизни, я думаю, они были приятели, но мне, ребенку, казалось тогда, что бьются смертельные враги. Шутер звонко выкрикивал к примеру: «Господом я ведом», — а Уэзерол раскатистым басом вступал: «И нет мне более нужды ни в чем», — и совершенно подавлял соперника. Я всегда с нетерпением ждал тот псалом, где упоминаются царь Сигон и царь Ог (а, вот ведь почему имечко «король Зог» мне память растревожило). Шутер затягивал: «Сигон, царь Аморрейский...» — на долю секунды прорезалось спетое хором прихожан «и», а затем накрывающим все морским валом рушился бас Уэзерола: «О-ог, царь Васанский». Не передать, как у него гремело-грохотало это «О-о-ог». Мне-то по малолетству слышалось «дог» и представлялся страшный царский пес. Позже, когда уже я догадался про имена царей, Ог и Сигон мне виделись, как статуи египетских фараонов в картинках школьной энциклопедии, — восседающие друг против друга каменные гиганты с положенными на колени руками и слабой загадочной улыбкой на неподвижных лицах.
Как оно меня всколыхнуло! Это чувство, не что иное, а вот чувство, живое ощущение — «церковь». Сладкий душок тления, шелест воскресных платьев, хрип органа, волны поющих голосов, медленно переползающий по плитам пола лучик света из дырки в оконном витраже. Каким-то уж образом взрослые умели впихнуть в тебя, что все эти странные спектакли необходимы. И ты как должное принимал эти действа и Библию, которая тогда давалась в изрядных дозах. На каждой стене были тексты из Ветхого Завета, так что целыми главами помнились наизусть. До сих пор у меня голова набита обрывками библейских фраз. «Вновь содеяли злое в очах Господа сыны Израилевы» — «Асир, покойно пребывающий» — «собрались тогда все отовсюду, от Дана до Беэр-Шевы» — «и поразил его под пятое ребро, и умер Авенир»... Ничего было не понять, да вроде и не требовалось. Полагалось только глотать эту микстуру, снадобье из невесть чего, и ты глотал, верил — зачем-то надо. Всякая несуразица про людей с именами Шемай, Ахитофель, Навуходоносор, еще какой-нибудь Абракадабр — диковинных людей с волнистыми бородами, в длинных жестких одеяниях; людей, которые все ездят на верблюдах среди храмов и кедров или проделывают разные невероятные штуки. То они молитвы возносят на жертвенных кострах, то гуляют в горящей печке, то висят, приколоченные на крестах, то их киты глотают. И все это со звуком хрипло рычащего органа, приторным душком кладбищенского тления, запахом платья из новой саржи.
Вот в какой мир я возвратился, увидев газетный анонс про короля Зога. На несколько секунд буквально там побывал. Такие вещи, конечно, долго не длятся. Миг-другой, и я будто разомкнул сонные глаза: снова мне было сорок пять, снова передо мной теснилась пробка на Стрэнде. Но след это оставило. Обычно вынырнешь из воспоминаний и очнешься, но теперь чувствовалось по-другому: словно бы я действительно вдохнул воздух 1900-го. Даже когда я, так сказать, проснувшись, опять смотрел на снующих туда-сюда болванов и в нос мне била вонь бензиновых моторов, сутолока эта мне казалась менее реальной, чем воскресное утро в Нижнем Бинфилде тридцать восемь лет назад.
Сигару я отшвырнул, шел медленно. А сладковатым душком тлена тянуло по-прежнему. Он, этот запах, понимаете ли, продолжал мне ноздри щекотать. И я опять там — Нижний Бинфилд, 1900 год. Возле кормушки на Рыночной площади лошадь возчика жует из торбы овес. В лавке сластей на углу мамаша Уилер отвешивает на полпенса сахарных коньячных шариков. Катит экипаж леди Рэмплинг, на запятках ливрейный грум, покойно пребывающий, надменно скрестив руки. Дядя Иезекииль честит Джо Чемберлена8. Сержант новобранцев, в шапке коробом, алой куртке и синих кавалерийских штанах, гордо прохаживается, крутя ус. На заднем дворе гостиницы «Георг» тошнит пьянчужек. Вики в Виндзоре9. Бог на небесах. Христос на кресте. Анания, Азария и Мисаил в пылающей печи10. Сигон, царь Аморрейский, и Ог, царь Васанский, восседают друг против друга на каменных тронах — просто сидят: надежно, нерушимо существуют на своих назначенных местах наподобие пары подставок для каминных дров или Льва и Единорога11.
Прошлое наше уходит навсегда? Да вряд ли. И одно вам скажу — славный это был мир, жилось в нем славно. Я весь оттуда. Как и вы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Жизнь, которая вдруг вспомнилась при виде заголовков с именем короля Зога, так отличалась от моей жизни сейчас, что даже нелегко поверить в мое родство с той давней далью.
Вы уж, наверно, мысленно смогли меня представить — немолодой красномордый толстяк со вставной челюстью, и вам заодно видится, что я такой от колыбели. Но сорок пять лет — большой срок, и хотя есть люди, что не особенно меняются, другие — еще как. Я сильно менялся с годами. Меня швыряло вверх и вниз; чаще, надо сказать, наверх. Смешно звучит, но мой отец наверняка гордился бы мной нынешним. Ему казалось бы роскошным, что у его сына автомобиль, что проживает сынок в доме с ванной. И в данный момент мое положение выше родительского уровня, а бывали деньки, когда я так поднимался, как нам даже не грезилось перед войной.
Перед войной! Интересно, сколько еще у нас будут так говорить? Сколько лет, пока не начнут обязательно переспрашивать: «Какой войной?» Теперь уж мечтать не приходится, чтобы, услышав «перед войной», почти всем окружающим подумалось бы — перед Бурской12. А я, родившийся в 1893-м, ведь помню грянувшую войну с бурами, начало ее врезалось мне в память из-за бешеных споров отца с дядей Иезекиилем. Помнится кое-что и еще более раннее.
Самое первое — специфический мякинный запах травяных семян. Он был все гуще на пути по кирпичному коридору из кухни в магазин. Мать перегородила тот проход решетчатой калиткой, чтоб не пускать нас с Джо, моим старшим братом, к товару и покупателям. Помню, как я стоял, держась за брусья решетки, как сильно пахло семенами и сыроватой штукатуркой. Однажды я все-таки умудрился калитку открыть, пробраться в пустой на тот час магазин. Копошившаяся в ларе мышь вдруг выскочила и пробежала прямо между моими башмаками, вся белая от муки. Было мне тогда лет шесть.
В раннем детстве ты как-то внезапно, одну за другой осознаешь вещи, которые все время тебя окружали. К примеру, лишь года в четыре я понял вдруг, что у нас есть собака. Звали пса Удальцом, старый белый английский терьер, эта порода теперь вывелась. Наткнувшись как-то на него под кухонным столом, я именно в тот момент неожиданно и непонятным образом постиг — наш пес, наш Удалец. Тем же манером я чуть раньше уразумел, что за калиткой в конце коридора есть некое помещение, откуда идет мякинный запах. Сам магазин, огромные весы, деревянные мерки, надписи мелом на окне и украшающий витрину снегирь в клетке (которого, впрочем, непросто было рассмотреть с улицы через вечно пыльное стекло) — все постепенно, поочередно укладывалось в голове наподобие составных частей мозаики-головоломки.