2
Проснулся Котька рано. День был воскресный, и они с вечера договорились с отцом сбегать утречком на реку, выдолбить вентеря. Уже два дня стоят, все проверить некогда было. Да пару починенных опустить, авось попадет какая рыбеха.
Он оделся, подошел к Нелькиной кровати. Сестра спала непутево: волосы раскудлатились по подушке, голова подвернулась, как у гуся, а руки у горла, в кулаки стиснуты. Котька подергал за угол подушки. Нелька что-то прочмокала, отвернулась к стенке.
— Так-то лучше, — успокоился он. — А то как померла.
Он пошарил на столе, отыскивая блесны, приготовленные вечером, заглянул в шкатулку с пуговицами, в коробку с клубками пряжи — нету. Да куда они делись? Откинул крышку сундука, проверил в боковушке.
«Отец взял», — решил он. Из кухни нанесло вкусным, как только приоткрыл дверь. Там что-то шкворчало, шипело. Не иначе, в честь воскресенья мать печет оладья на сале. Или картошку жарит. На свином-то сале ломтики — ого! Подрумянятся, только знай похрумкивай.
Но сразу, с бухты-барахты открывать, что там мать готовит, было неохота. Охота было продлить предвкушение, гадая, что же — оладышки или картоха?
Он тихонько высунулся из двери в коридорчик, прикрыл глаза и потянул носом.
«Не-е, — обманул себя, — не картоха». Хотя что было обманывать? Пахло именно картошкой, жаренной на старом сале, с горчинкой. Запах этот в воздухе носился, в синем, расслоившемся по дому чаду.
— Ты почо вытянулся? Котька! — встревоженно окликнула мать. Он открыл глаза, заулыбался. Мать стояла на порожке кухни вся розовая, но не от жара плиты, а от утренней зари. После метели заря радостно вымахнула алый хвост в полнеба, и свет ее даже сквозь обмерзшие стекла красно ломился в кухню. Ульяна Григорьевна глядела на сына с любовной печалинкой и все вытирала, вытирала руки суровым полотенцем.
— Мойся да завтракай давай, — сказала она, кивнув розовой теперь головой.
Котька хлопнул в ладоши, подбежал к умывальнику, плеснул в лицо водицей, кое-как обмахнулся полотенцем и — за стол, заерзал на табуретке. Смоченные волосы блестели, капельки воды щекотали брови.
— Утрись как следует, — ласково попросила мать. — Мокрым как пойдешь на мороз.
— Высохнет. Давай, мамка, да побегу.
— Нарыбачишься еще, успеешь, — проворчала она, ставя на стол сковороду. Вилкой разделила картошку, отгребла к краю. — Кушай, а это Неле… Отец ушел чуть свет, хотел тебя поднять, да я пожалела. Спал ты плохо, все руками тыркал, вскрикивал. Дрался, поди, с кем. Че снилось-то?
Котька отмахнулся. Что снилось? Не припомнишь сразу, да и припоминать некогда, если перед тобой редкая теперь, праздничная еда. Однако Котька не набросился на нее, не смолотил без оглядки, ел с достоинством, с полным на то правом: сам сходил, сала добыл, сам и ем. Всё мы сами, мы с усами. А что могло сниться? Чепуха какая-нибудь, а картошка не снится, вот она, наяву, хрустит на зубах, тает, жирная. Вон и губы в жире, не пожалела мамка сальца, правильно, что нам! Еще достанем, не поленимся. Вот так, пальцами отщипнуть хлебца, обязательно отщипнуть, а не откусить, и туда, к картохе, а сверху глоток чаю. Во-о-от любо-то как, сытно, можно до вечера дюжить, не охать.
— Ну, всех накормила, — легко вздохнула Ульяна Григорьевна. — Еще Неля встанет, поест — и слава богу. Вечером оладьев напеку. Уже картошки начистила. На терке протру, мучки добавлю — и бравенькие выйдут.
— Сама-то поела? — запоздало спросил Котька.
— Да уж поела, поела. Спал бы дольше. — Мать отвернулась к плите, что-то там смахнула тряпкой, соринки какие-то ей помешали, сдвинула кружок, заглянула, как там жар, не пора ли вьюшку прикрыть.
— Катанки достань. — Она показала глазами на шесток. — Отцову шапку надень, уши дома опусти. Эвон ремень, телогрейку подпоясь, на реке ветер строгий. Да не задерживайтесь до ночи, отца поторапливай, а то знаю вас: на рыбалке, что дети, делаетесь. Не доревешься. Пойдешь, я вслед на твой загад пошепчу, глядишь, сига во-о-от этакого вымахнешь.
Котька оделся, все сделал, как наказывала мать. Укутанный, одни глаза торчат, взялся за ручку двери. Из-под кошмы, прибитой к порогу, змеилась парная струйка, скатывалась на половик. Нижний шарнир густой шубой отметала изморозь. Мать еще успела поплотнее осадить на нем шапку, обдернуть сзади телогрейку, как-то незаметно скользнула руками по варежкам, сухие ли, и он вышел, оставив в коридорчике клубы пара и мать с поднятой, все еще ощупывающей рукой.
Не так уж холодно было на улице, как показалось ему с тепла, но скоро в носу закололо льдинками. Пар вылетал изо рта тугим облачком, будто упирался во что-то, на ресницы оседал иней, и они склеивались. Опушка на шапке и подвязанные под подбородком уши тоже забахромились инеем. Чтобы такой мороз был еще когда-то, Котька не помнил, по крайней мере на его веку не было.
Решил взять санки и скатиться на них по взвозу до самых лунок. Но санок под крыльцом не оказалось, зато разглядел следы от их полозьев. Значит, отец нагрузил на них вентеря и пешню, чтоб на себе бутор не тащить. Из-под доски завалинки торчал воробьиный хвост — рыженький, с черной окантовкой. Котька быстро прикрыл его варежкой, однако воробей не зашебаршил. Он осторожно отвел руку, и птичка выпала, стукнулась о носок валенка мерзлой картофелиной.
— Замерз, дурашка. — Котька поднял его. Воробышек лежал на варежке, притянув лапки к пепельному брюшку, смотрел белыми от выступивших и замерзших слез глазами.
Солнце недавно приподнялось над землей: багровый шар с оттопыренными багровыми же ушами, которые никак не могли оторваться от горизонта и, казалось, сдерживали, не пускали вверх светило. Котька варежкой продавил в сугробе у завалинки лунку, спрятал я ней воробья, сверху загреб сухим, как песок, снегом.
— Кореша́ на чердаке возле труб ночуют, а ты там чего не уместился? — произнес он над могилкой. — Вместе теплее, и от трубы греет. Поссорился, наверное, они и выгнали. А тут конец тебе пришел одному, видишь?
«Раз пришла общая беда, людям против нее надо плотнее друг к другу придвинуться, чтобы комком держаться», — припомнил Котька слова деды Гоши, бывшего матроса давних, еще цусимских времен. Подумал, что воробьям тоже надо дружнее быть. Война и для них — беда. Она всему — враг. И еще подумал, как давно не проведывал деда, надо сбегать к нему. Махры из отцового кисета отсыпать чуток или попросить — отец даст. Всегда дает. Дед трубку изо рта не выпрастывает, а с табачком худо. Кто что принесет, тому и рад. И обязательно расскажет что-нибудь из своих морских приключений, больше ему отблагодарить нечем. Поселковая ребятня вечно толчется в его одинокой каморке.
Мимо дома неходко бежала лошадка. На укатанной ветрами дороге сани заносило, полозья оставляли на раскатах широкий зеркальный след. Лошадка трусила, екала селезенкой, роняя меж оглобель парящие катышки. В передке саней копной восседал Дымокур, утопив голову в поднятом воротнике тулупа. Позади него в козьей дохе лежал Ванька, пристроив ноги в огромных катанках на обтертый до лоска березовый обвод. Из-под него далеко назад торчал лиственный бастриг, привязанная к копылкам тащилась за санями веревка.
— Дядя Филипп! — крикнул Котька. — Увязку оторвете!
Дымокур тпрукнул, неуклюже выбрался на дорогу. Огибая сани, ткнул Ваньку в затылок лохматой шубенкой. Тот молча снес тычок, даже шапку не поправил.
— К батьке собрался? А че спишь долго? Он там без тебя всюё рыбу повыловил, чего там делать тебе, — сматывая кольцами неподатливую веревку, подтрунил Дымокур. — Но да иди. Поймашь чего, на уху прибеги звать. Мы-то за сеном, аж эвон куда, на Астраханские луга. Все ближние покосы перепахали в осень под зябь. Установка, вишь ты, такая спущена…
Филипп Семенович говорил, а Котька пытливо глядел на Ваньку, тот на него из-под съехавшей на глаза шапки. Сейчас Котька жалел, что проворонил вчера Удода с Викой. Надо было глянуть на них, чтобы ясно стало — третий лишний. И уйти. И не думать больше о Вике.
— Но-о! — Дымокур хлестнул вожжами, сани дернулись, покатили. Ванька погрозил рукавицей.
— Цё Вике натрепал? — крикнул он и цыкнул сквозь зубы в сторону Котьки. — Припутаю с ней в клубе — схватишь!
— Катись, а то напугал! — Котька прищурил глаза, а когда попытался открыть, не смог. Пришлось снять варежку, пальцами оттаять ресницы. Сунув руку в теплынь самовязки, пошел к яру, скатился вниз по крутому взвозу на залубеневших подошвах до самой ледяной закрайки реки. Впереди на белизне снега четко виднелась фигура отца. Котька побежал к нему, раскатываясь по льду, радуясь нечаянному открытию: раз Ванька сказал: «Припутаю с ней», значит, Вика не хочет ходить с ним. Зря старался Удод!
Осип Иванович сидел на санках перед лункой. В ней, скособочась, плавал обледенелый поплавок. Удочку-коротышку отец держал в левой руке, правой выуживал ледок проволочным сачком. Вода тут же подергивалась новой пленкой льда и опять попадала на решетку сачка. У лунки скопилась горка сверкучих пластинок. Чуть поодаль, около торчащего изо льда шеста, валялись коричневые круги вентерей и пешня. Отец и не думал еще обдалбливать шесты.
— Тебя ждал, — объяснил он. — Небось замерз? Вот и погреешься.
Котька лег на живот, протер рукавом гладкую, с едва ощутимыми волнушками льдину-стеклину, приник к ней, загораживаясь варежками от света. Толща воду увеличила вентерь, приблизила. Все четыре обруча и сеть, обтянувшую эти обручи, увидел отчетливо, потом разглядел горловину и отходящие в стороны стенки. За частой ячеей тускло поблескивало, какая-то масса ворочалась внутри обручей.
— Рыба! — обрадовался Котька. — Полнешенька набилось!
— Есть маленько, — заулыбался стянутым морозом лицом Осип Иванович. — Потому и не стал выдалбливать, чтоб ты посмотрел, да и поднял сам.
— Сейчас. Еще погляжу.
Речки и ручьи, впадающие в Амур, теперь перемерзли, не тащили в него мути, и он очистился в зиму. Придонные струи пылили золотистым песочком, волочили по кругу трубчатые жилища ручейников, полз черный рак, грозя кому-то растопыренными клешнями. Дневной свет распылился в толще воды, мерцал. Чужой притягательный мир жил под ледовой крышей. Было странно глядеть в глубину под собой, все видеть и быть уверенным, что лед крепкий и ты не провалишься в эту влекшую к себе, но чуждую глубь. Когда же на секунду вдруг эта уверенность исчезала, он, казалось ему, зависал в пустоте. Тогда от мгновенной жути у него замирало внутри.