Глубинка — страница 25 из 55

а, — наконец обреченно, в себя, проговорила она.

— Что-о? — боясь поверить такому, вскрикнул Котька. Он знал, что значит потерять карточки, видел тех людей. Пока доживут до выдачи новых, а надо протянуть на чем хочешь целый месяц, спотыкаются на ровном месте, лица вздутые, как у опившихся воды, — да так оно и было, — а в глазах безразличие, сонь смертная.

— Я на фабрику устроюсь, — шептала Вика. — Там хлебная норма большая, как-нибудь продержимся на одной. У нас же ничего-ничегошеньки нет, кроме карточек. Теперь их тоже нет. Только талоны в столовку у тети Марины. Мы три дня обеды делим. — Она вздохнула по-старушечьи, протяжно. — Мне пятнадцатый, примут. А то помрем. Я-то нет, наверное, а тетя Марина не выживет, больная она. Ночью по комнате ходит, руками машет, все Володю ловит. Я ее начну укладывать, говорю: «Нет никого, одни мы», а она свое: «Есть. Его в земле нет, а здесь он есть. Воспарил и растворился. Воздухом Володя стал. Теперь он везде есть, только в руки не идет, мать мучает». И опять хватает, хватает пальцами. Черная вся, как птица. Фельдшер говорит, пройдет, не сразу, но пройдет, не бойся ее, она тихая. А я и не боюсь, я жалею…

— Эту рыбу мамка вам послала! — громко перебил ее Котька. Ему стало страшно слушать дальше о помешанной Марине Львовне. Каково же быть с ней рядом Вике? Ночью, одной.

Она подняла на него печальные глаза, чуть двинула головой туда, сюда.

— Отнеси, сказала, пусть ухи сварят, — гнул свое Котька, видя, что она не верит ему. Свет из единственного окна падал на Вику, подголубил лицо. Она смотрела на Котьку снизу, и глаза ее, только что печальные, набухли слезами, размылись, и в каждом отразилось по окошечку.

— Не посылала, ты врешь, зачем? — Вика замотала головой, нашлепала на пол слезин. — Ты с реки бежал, а я в подъезде стояла, ждала, когда пробежишь.

Золу выносила.

— Тогда папка послал! Ваша она.

Котька надернул шапку и выскочил из комнатки. Пролетел мимо кухни, мимо сердитых в ней голосов, выбежал на площадку, рассыпал топоток вниз по ступеням. Он решил действовать немедленно. В голове сшибались мысли, выталкивали одна другую, и все самые важные, самые невероятные: он подкарауливает на повороте машину с мукой, вспрыгивает и на ходу сбрасывает куль. Нет, не выйдет. Охранник сидит на мешках с винтовкой. Тогда бросит учебу, возьмет ружье, припасы и уйдет в сопки. Будет стрелять коз и тайно, по ночам, подкладывать туши к Викиной комнате. Или даже уведет с собой Вику! Найдут зимовье и… Дальше не представлялось, дальше все становилось неясным. Он выскочил на улицу и чуть не сшиб фельдшера. Старичок жил в секции, где и Вальховские.

— Ты уже знаешь, что как ошпаренный? — старчески прокричал фельдшер, подтягивая к себе Котьку.

Котька недоуменно, чуть испуганно смотрел на фельдшера. Старичок сдвинул шапку и ждал от него чего-то, подставив заросшее седым волосом ухо.

— Разве я слепой, что вижу, ты не знаешь? Так ты знай! — фельдшер таращил близорукие глаза, обложенные темными полумесяцами. — Надо было очень верить, чтоб это пришло! Шваб Гитлер поимел у Москвы кровавый мордобой и бежит. Он хочет теперь, как бы ему не стать быть в России. Ха-ха-ха! Надо было маить крепкую голову, а не крепкие ноги! Ему их скоро сделают пополам, и ни-ко-му не заставишь лечить!

Фельдшера звали Соломон Шепович, был он польским евреем. Он нагляделся на фашистов еще в тридцать девятом году и хорошо знал, что такое Гитлер с его «новым порядком». Как-то быстро около них появились люди. Котька и фельдшер оказались в их кругу.

— Мне сказал военный, знающий человек, и я убежал из амбулатории, уже не зная, почему там сидеть! — весь радостный, весь счастливый, выкрикивал старичок, подскакивая то к одному, то к другому. — Сейчас все это будут сказать по радио!

Он еще хотел что-то сообщить, но нетерпеливо замахал руками и скрылся в подъезде. Люди стояли ошеломленные, не зная — верить услышанному или нет. Фельдшер высунулся из подъезда, прокричал с обидой:

— Не сомневайтесь в мои слова! Я вам доктор или же нарочно?

Люди стали разбегаться. Котька обалдело торчал перед двухэтажной. Он хотел было бежать к Вике, обрадовать — все! Не надо теперь хлебных карточек, все станет хорошо, как до войны, но вспомнил — фельдшер живет там же и, уж конечно, оповещает соседей. И точно: даже из-за двойных обмерзших рам донеслись радостные крики. Котька подпрыгнул на месте и помчал к дому. Куда делся мороз, куда делось все остальное всякое! Да что это за слово такое — Победа! Все изменило вокруг, водой живой окропило. Ой не врут сказки, есть на свете живая вода, только на всякий раз по-иному называется.

Он бежал и видел, как из дома в дом сновали люди. Они, как пчелы, разносили сладкую весть, выкладывая всю до капельки бескорыстно и щедро. И уж самым дорогим гостем был тот, кто первым радовал семью долгожданным известием. Его и усадить куда не знали, доставали последнее, прибереженное — угостить, но гостю дорогому было не до того. Какое привечание, угощение какое? Бежать к следующей избе, не опоздать, упредить других. А разве увидеть, как хмурые лица вдруг оттают, заиграют живым румянцем, будто подсветило их красным словом Победа, — это ли не самый дорогой привет и отдарок?

Сквозь всю эту внезапную, радостную суету мчал Котька по густеющей от народа улице, чтобы в эту минуту быть среди родных.

— Костромин! Да Котька же! — откуда-то сбоку налетела на него Капа Поцелуева. — С праздником, милый!

Крепко обхватила голову, чмокнула в щеку, в другую, чуть замешкалась и поцеловала в губы. Котька задохнулся от ее исступленного поцелуя. Она откачнулась от него, но руки все еще держала на Котькиной шее. Капу было не узнать, так она изменилась: опрятная, красивая, разве чуть с лица спала, зато глаза еще больше стали. Сейчас они радостно искрились, казалось, рвется из них тайна, тоже радостная.

— А я от Кости вашего месяц как письма получаю! — похвастала Капа и снова чмокнула Котьку. — Тебя целую, чтоб милый там почувствовал.

— Ну тебя, — глуповато улыбаясь, сказал, ничего другого не придумав, Котька и утерся варежкой.

Капа не обиделась, крутнула перед ним борчаткой и замелькала простеганными чунями, ладно обшитыми желтой кожей. Котька опомнился, догнал ее. Как же было не узнать лишний раз о брате? Последнее письмо от него пришло с неделю.

— Постой! — Котька загородил ей дорогу. — Че пишет-то?

Пар от их дыхания сшибался, скрадывал лица. Капа приблизилась к Котьке, шепнула:

— Лю-ю-бит! — и засмеялась, блестя зубами. — «Только на фронте проверишь лучшие чувства свои, только на фронте узнаешь силу и прочность любви…» Слыхал такую песню?

Без хрипотцы пропела, чисто. Из-под платка выбилась прядь и заиндевело лежала на щеке, а самый кончик-завиток прилип к уголкам губ, был темным и влажным.

— Не нравлюсь тебе, раз утираешься? Эх, Котик ты мой маленький. Вот породнимся — полюбишь. Во какая невестка буду! — Она оттопырила большой палец перчатки, реденький, кожу сквозь него видно.

— Давай, я не против! — Котька махнул рукой, засмеялся и побежал к дому. Он действительно ничего не имел против, чтобы Капа стала Костиной женой. Наоборот, такая и должна быть у него — веселая, простая.

Прыг-прыг через ступени, а из сенцев на крыльцо — Нельку пушинкой выдуло. Лицо радостное, увидела Котьку, еще больше расцветилась, а голос не изменился — вредный.

— Сиди дома! — распорядилась, отмахнув ручкой в сенцы. — Мама все еще в магазине, папка куда-то убежал, а я в клуб тороплюсь. Силами комсомольцев поселка и фабрики устроим торжественный вечер, ясно?

— Я тоже хочу!

— На хотенье имей терпенье.

— Ишь ты! — дернулся Котька и хотел было сигануть вниз, оставить сестру на крыльце, пусть-ка сама посидит в такой день, подомовничает, но не успел и ногой шевельнуть, как Нелька вцепилась в него, задернула в сени, потом в дом и буцкнула дверью перед носом.

— Я с улицы тебя заложу. Так что — сиди! — донесся Нелькин голос.

И Котька начал снимать телогрейку, думая, что сестра вправе так поступать с ним. Он обманывал ее, отлынивал от работ по дому. И вообще, кто он, Костя маленький? Одно слово — маленький. Школьник. Еще иждивенец. А Нелька уже в должности ходит, комсорг школы, да еще среди фабричных комсомольцев в авторитете, в спектаклях здорово мстительниц представляет, партизанок. Вот ведь какая передовая, а всего-то на четыре года старше. И было совсем размяк от своих дум покаянных, только успел телогрейку повесить, еще и шапку не снял — Нелька в дом.

— Учти, я вернулась с полдороги сказать, чтоб ты здесь не очень блаженствовал, а готовил уроки, помыл пол, — заявила она, постукивая кулачком о кулачок. — Агриппина Ивановна жаловалась, что ты вместо нормального диктанта написал и сдал какие-то стишки. Не занимайся чепухой. Тоже мне, Пушкин выискался! Отцу с матерью я не сказала, я не доносчица, как ты, но подумай о будущем, лентяй и неуч. Жизнь — дорога дальняя…

— Быть может, встретимся в пути, — подсказал Котька, припомнив вычитанные из Нелькиного альбома «мудрые изречения».

Нелька втянула в себя воздух, собралась было выговорить ему еще, но только выразительно крутнула варежкой у виска.

— Суп разогрей. Оладьи в шкафчике, ваше барчукство, — она скривила губы. — С этого дня все должно измениться. Я сама возьмусь за тебя, чтоб ты человеком стал. Кажется, все… Да вот еще что, — Нелька прищурила зеленые костроминские глаза. — Ты куда рыбину дел?

— Плавает! — обозлился Котька. — Ушла, так иди!

— Вот ты как?.. Так-та-ак…

Выскочила сестричка, дверью хлопнула. Котька снял шапку, прошел в кухню. Значит, домашние рыбину ждут. Ладно, он тоже будет ждать… порки ради праздника. Тоскливо стало Котьке, но только на минуту. Черный блин репродуктора зашипел, выпрастывая человечий хрип. Отец по привычке завинтил штырек до упора, а сейчас надо слушать, подробности передавать будут, обманул, что ли, фельдшер.

Хороший был репродуктор, да отец крутил его каждодневно и резьбу сорвал. Теперь штырьком этим только он мог регулировать. Куда, в какую сторону вертеть? Во, сплошной шип и хрип.