Глубинка — страница 50 из 55

Слушал Степан о последнем бое своем жадно, будто рассказывали ему о раннем его детстве, которое не помнит, а узнать о той поре хочется, больше того — необходимо. Дуся промакивала глаза подушечками пальцев, вздыхала. Широкое лицо Шуры окаменело. Он мрачно дымил папиросой, а в особо крутых местах рассказа грохал кулаком по столу.

Петр раскраснелся от воспоминаний и говорил, говорил. Слушал его Степан, и до жути ясно представлялось ему, как красноармейцы поплыли через реку. Очереди вспарывали воду…

— Ты едва руками булькаешь, подталкиваю тебя к берегу, а сам чувствую — конец мне. Воду стал хлебать, а она соленая вроде, густая какая. — Петр замолчал, несколько раз трудно сглотнул, будто все еще сопротивляясь той, синюхинской, соленой от крови и вязкой воде. — Ну, вытолкнул тебя на берег, а сам назад, успел лейтенанта сцапать, что рядом с нами плыл. Выволок его.

— А сам-то ранетый как! — вздохнула Евдокия. — Вся боковина в рубцах. Через край зашивали, чо ли. Это уж в Германии его так.

Вернулся Демин в синем двубортном пиджаке. Кроме Красной звезды на груди поблескивал орден Отечественной войны, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги». И опять Степану, как всегда при встрече с обвешанными наградами фронтовиками, стало неловко, вроде бы сам воевал никудышно.

Дуся откровенно гордилась мужем, просила рассказать то о том, то о другом. Петр говорил охотно и много, даже о женитьбе на Евдокии. Погиб ее муж под Ельней, и, хоть старше она Петра на десять лет, живут хорошо, чего и всем желают. Женщина она проворная, как ни устанет, все не жалуется. Одно плохо — детку родить не соберется. А надо бы, чтоб в доме было, как у людей, с ребячьей возней и прочим. Как же без этого? Без этого дом — пароход без трубы.

Было уже за полночь. Евдокия пошла приготовить Степану постель в комнате-боковушке, но он отказался, выпросился на сеновал. Не надеялся на тихий сон: столько всякого всколыхнули, где уж там спокойно уснешь. Видя, что хозяева начали укладываться, Шура попрощался со всеми за руку и ушел. Он за весь вечер слова не сказал, все только поддакивал Демину, видно было — уважал бригадира.

Остались вдвоем. Папиросы кончились давно, сидели под лампой, смолили махрой. Евдокия легла и, похоже, уснула, тихо стало в избе, оттого особенно громко скрипел сверчок.

— Вот наяривает, стервец, — осаживая голос до шепота, пожаловался Демин. — Днем не слышно, а чуть свет погасишь, он дует во всю ивановскую. Иногда так раздухарится, не уснуть. Все дырки, какие нашел, керосином залил, а как ночь — расчирикался.

Душно было в избе и накурено — лампу не видать, как в парной, Демин завозился с окном, решил проветрить. Дусин голос тут же ворчливо:

— Дверь в сени открой, а то мотылей налетит, не выметешь!

Демин дернул губами, сняв с вешалки тулуп, кивнул на выход. Они вышли во двор, сели на крыльцо. Было темно. Луна пряталась где-то за горами, и, хоть яркая высыпь звезд изгвоздила небо, от них не тот свет.

Сидели, молчали. Демин спросил о житье, Степан подумал — о себе рассказывать нечего. До войны бывали истории, мог кого хочешь заставить ахать, наворачивая о том о сем, а теперь… О довоенном на сто рядов с Петром переговорено, но то отрублено войной, осталось в такой дали, не разглядишь и в бинокль. А что после госпиталя началось, так это не жизнь, одна видимость, маета. Поэтому о своем житье промолчал, спросил о том, зачем в общем-то приехал:

— Расскажи, как с Михайлом встретились.

Демин поерзал на ступеньке, ответил протрезвленно, со злом:

— Как встретился с ним, об этом не хотел вспоминать, да ты сам выпрашиваешь. Значит, знаешь, что живой он?

— Видел в Молчановке. А вас где бог свел?

Демин посопел, нехотя ответил:

— Да на базаре. Подходит, целым глазом проткнул, как рожном, взял с прилавка хариуса, ладненького такого, да по морде меня — хле-есь! «Вот, — цедит, — за Мишку мертвого, а это за Мишку живого!» И другорядь — хря-ясь!.. Уж чо он мне выдал там, не поверишь. Каждое наше с тобой слово помнит, когда его зарывали. Его вроде бы паралич хватил от той пули, что ему в косицу вошла и глаз вырвала. До утра в воронке лежал, а когда одыбал и начал из земли выгребаться, хохот услышал. Вокруг воронки немцы стояли, понял? Смешно им глядеть было, как русский солдат от страха в землю закопался. Не дострелили. Забросили в кузов — и в лагерь военнопленных.

— Меня поминал?

— Еще бы! Говорю ему — ранило тебя, мол, в госпиталь сдал, а что дальше стало, не знаю. Война долгая была. Я не вру, Степа, думал, нет тебя в живых. Вот теперь сижу с тобой рядом и радуюсь. За всех нас радуюсь, ведь остались вот в живых, а? Ты молодец, что мне показался, на сердце у меня отлегло.

Степан пошелестел газеткой, свернул не спеша цигарку, прикурил от поднесенной Петром спички. Демин, заплевал свой окурок и тут же начал готовить себе новую самокрутку.

— С кем другим случись такое, не поверил бы, — морщась, проговорил Степан. — Вот какая беда повязала нас с тобой, Петро. Тут что ни говори, а перед Мишкой мы выходим виноватые.

— Во-во! Хорошо тут сидеть и виноватиться, а в той обстановке сам доктор хрен чего бы разобрал! — с досадой отмахнулся Демин. — Он живой остался, вот и конец всякой вине, пускай живет себе и радуется. Случись тогда в руки лопата какая, могло бы хужей кончиться, не откопался бы. Опять же, не зарой мы его, так его бы те мотоциклисты прибили, помнишь их? Я так считаю — спасли мы его. И нечего ему куражиться над нами. — Петр замолчал, посопел в темноте, сказал успокоенно и твердо: — Чувствую, ты за мной приехал, чтоб к Мишке везти оправдываться? Здряшная затея. Нашей вины нету, баста! И давай про войну не будем вспоминать больше. Она и без того каждую ночь приходит, душу ворохает…

В темени Степана нет-нет да покалывало, к горлу подкатывал тугой комок, душил. Это был дурной признак, за ним обязательно наступал припадок.

— Не будем, — согласился Степан, но тут же подумал, что не от их желания зависит — вспоминать войну или не вспоминать. Он хотел всмотреться в глаза Демина, увидеть в них подтверждение, что Петр так вот, просто, освободился от вины, но было темно и глаз не разглядеть. Они на миг высвечивались, когда Демин затягивался цигаркой, и тут же ныряли в темень, будто прятались. Степан подхватил тулуп, поднялся, думая, что не в глазах живет вина, а в душе, в самой середке человечьей, там ее место.

— Посиди, хоть помолчим, столько не виделись, — попросил Демин, не догадываясь, почему вдруг заторопился Степан. — Скоро светать начнет… Ты чо, вроде водит тебя?

— Лягу пойду. Худо мне.

Степан побрел к сеновалу, взобрался вверх по приставной лесенке, расстелил тулуп и лег. Лежал без дум. Их не было, была пустота во всем. И еще страх: вот-вот накатит, прошибет жарким потом, и все — тьма, небыль. Не скоро начнет возвращаться к себе с того света. Что однажды, не придя в себя, умрет — этого не боялся. Всякий приступ был похож на смерть, страшнее ее — ожидание повторения припадка. Смерть тогда смерть, когда она ужасает. Его ужасать перестала, привык.

6

Медленно и вроде бы нехотя сквозь щели в сеновал просачивался рассвет, где-то голосисто пропел петух, в деминском дворе его поддержал молодой, хриплый и задохнулся на полукрике, словно застеснялся своего неладка. Внизу, в стайке, мыкнула корова, похрюкивая, завозились свиньи. Шумно отряхиваясь от росы, загремел цепью кобель.

Слушал Степан это шевеление, уверенное пробуждение к новому дню и сам наполнялся стойким покоем.

Уже по всей деревне дружно обкукарекивали бледную зорьку разноголосые петухи, по улице тяжело топало и взмыкивало стадо, донесся сиплый спросонья крик: «Куды-ы!..» — щелкнул кнут. Над головой по доскам крыши дождичком шуршали лапы голубей, их ласковое поуркивание баюкало, лень было разлепить глаза.

Скоро приплыл смолистый запах дыма — видно, Дуся затопила печь или его принесло от соседей утренним низовым потягом. Скрипнула дверь в доме, потом в стайке, и тугие струи молока зазвенели о стенки подойника. Дуся доила корову, ворчала на нее, чтоб стояла смирно, а то выгонит недоеную в стадо, проспала хозяйка. Корова вкусно катала жвачку, пахло свежим улежавшимся сеном, снизу тек парно и сладко дух молока, в темных еще углах сеновала порхали воробьи, рассыпая радостное чириканье.

Хорошо, легко стало Степану, даже пригрезилось — мальчишкой лежит на отцовском сеновале и войной, что исковеркает его, даже не пахнет, нет запаха у судьбы.

— Скоренько, скоренько, мужики. — Дуся ощупывающим взглядом пробежалась по Петру, по Степану, повернулась и гусыней повела их за собой в дом.

Завтракали нехотя и больше молчком. Брали из чугунка картофелины, долго перебрасывали из ладони в ладонь, дули на них, старательно выпячивая губы. Кое-как кончили чаем с молоком, и Степан встал, поблагодарил за угощение.

— Да чо там! — отмахнулся Петр. — Даже на посошок не пригубил.

Степан оболокся в телогрейку, взял котомку, навесил ее на одно плечо и пошел из избы. Демин набросил плащ-брезентуху, выскочил следом. Молча прошли улицей до пристаньки, остановились.

— Ну, прощай, — сказал Степан. — Хорошо у тебя, да ехать пора.

— Погостил бы денек-два, — попросил Петр, втискивая пуговицу в неподатливую петельку плаща. — Огляделся бы, может, здесь якорь бросишь. У нас тут спокой, а там тебе, сам понимаешь, чего там. Оставайся, а?

— Что ж я, бездомный какой? — Степан глядел мимо Петра на тихий после ночного шторма Байкал, на синюю за ним горбину хребта, подсеченную понизу белой полоской тумана. — Нет, брат, я поеду, ко всему моему поеду. Заглядывай, если будешь в наших краях. Ну, пока. Спасибо за все хорошее.

Катер пришел к обеду, погрузил все, что было навалено на пристаньке. Капитан узнал Степана, сказал, что за обратный рейс денег не надо, вчера лишнее взял, сдачи не было. Степан попрощался с Хайрусовым, и катер отвалил от причальной стенки.

Солнце еще висело над гольцами, а Трофим уже управился с нехитрым делом. Стоя в стружке, он толкался шестом вдоль берега. Степан окликнул его.