То же происходило и с идеей города, и с формой города.
По естественному влечению к номинализму в России вполне распространена исходная убежденность в ее принадлежности кругу западной цивилизованности, начиная, во всяком случае, с Петра Великого. При такой установке трудность усмотрения «нормального», т.е. европейского, города в наличных застроенных территориях вызывает раздражение, и тогда мы словно сердимся на отечественную действительность за ее упорную «неправильность». Сердимся и – начиная с В.О.Ключевского (или, если угодно, с П.Я.Чаадаева) – ищем объяснение этой неправильности и способы ее устранения так, чтобы, грамотно применяя те же приёмы , уповать на то, чтобы числиться в европейском «клубе» по принадлежности. Несколько сложнее принять иную установку: мы здесь имеем дело с особой действительностью, в которой международные термины, вроде урбанизации, обманчивы, маскируют и даже подменяют реальность. Если войти в такую позицию и стараться удержать в ней равновесие, то придется отстраивать модель средоустроения не столько обычным образом – от целого к частности, сколько путем восхождения к целому от мельчайших проявлений этого целого, не данного нам в понятийных моделях.
Вопрос местонахождения такой «молекулы» совместного бытия в пространстве России далек от простоты и, во всяком случае, целесообразно отказаться сразу же от двух крайностей. Одна – убежденность в том, что только пространство государственности как неделимая среда обладает постижимой сущностью[38]. Другая – уверенность в том, что напротив, только микросреда бытования отдельного человека может быть изучена и понята с нужной мерой полноты и определённости. Здесь естественным оказывается свойственное бихевиористам безразличие к социальному времени, взятому не иначе, как в масштабе одной биографической памяти индивида[39]. Полагаю, что всё же разумнее отталкиваться от постижения некоторой конечной целостности общежития в данный момент, чтобы в дальнейшем развернуть эти представления во времени и пространстве к их пределам, охватным для более ли менее оснащенного мышления. Отсюда мой интерес к малым поселениям и, соответственно, тема этой книги.
Если ещё раз вспомнить упомянутый Лихвин (Чекалин), пристойно существующий за счет капитала, накопленного в основном между 1861 и 1915 годами, то, как это ни парадоксально на первый взгляд, но сегодняшние деидеологизированные лихвины куда более похожи на европейские города, чем иные крупные поселения. Похожи тем, что существуют для себя и во многом по собственным правилам. Не похожи тем, что почти совершенно лишены признаков социальной жизни. Как ни странно, но нынешние лихвины в наибольшей, пожалуй, степени за многовековую свою историю приблизились к собственно городскому существованию и везде, кроме Башкортостана и Татарстана, не ощущают на себе начальственного гнева и живут «сами по себе». Не лишним здесь будет вспомнить, что, отвечая на анкетный лист Академии Наук, разосланный по прямому указанию Екатерины Великой в 1872 г., бургомистры были на редкость единодушны в ответе на вопрос за номером 21: «В чем упражняются обыватели?». Ответ был краток и единообразен: «Обыватели упражняются черной огородной работою», тогда как торгов или иных занятий не отмечено[40].
Излюбленным поводом для самоудовлетворения отечественных историков издавна служило упоминание того, что в варяжских странах Русь во время оно именовалась часто Гардарики. По причине нелюбви к иноземным наречиям это звучное слово без затей переводили как «страна городов», и, хотя усилиями А.Гуревича смысл слова «гард» обрёл исходное своё значение, это не произвело впечатление на бурную мифопоэтику россики в стиле бывших аспирантов академика Б.Рыбакова. Гард или, если быть точным, гърд, был эквивалентен огороженному двору-усадьбе свободного рода – не более того, но и не менее того. Привязанность к отчаянной модернизации, в силу которой слово «город» (в смысле urbs, stadt, town и пр.) оказалось заброшено в глубь полулегендарных начал российской истории, безразлична к историко-филологическим розыскам. Очень хочется, чтобы города были, и чтобы их было много – значит, так и было. Соответственно обычным приемом археологов и историков стало манипулирование попеременно двумя словами: город и городище – их, как горячую картофелину, перебрасывали с руки на руку до тех пор, пока утомленный читатель не будет готов смириться с чем угодно. Например, с утверждениями такого типа: «Если феодальные усадьбы представляли собой плотно застроенные и обжитые населённые пункты, то городища – центры волостей, по-видимому, не использовались постоянно в качестве поселений. Это были пункты сбора дани, здесь вершился суд, объявлялись княжеские распоряжения и т.п.»[41].
Города в европейском смысле худо укоренялись на российской территории в любой период ее так и незавершенного освоения, потому и с городской формой культуры у нас постоянные трудности. Европа уже лет семьсот понимает под городской культурой культуру вообще – особую среду порождения, распространения и обмена ценностей между относительно свободными гражданами, каковых древние греки именовали «политеи», т.е. причастные к политике.
Имя поселкам городского типа легион и проживает в них до четверти населения, статистикой причисляемого к городскому. Однако эти неопознанные объекты так и оставались до настоящего времени загадочным и затерянным миром, довольно широко представленным в нашем алфавитном списке поселений. Форма города у них нередко есть, и иные внешние атрибуты городского бытия тоже. Однако они ближе всего к тому, что в издании середины девятнадцатого века именовалось company-towns. Какой-нибудь посёлок Сосенский, как и сотни его двойников, возник как часть советского индустриального бизнес-плана, был вкалькулирован в состав «основного производства» и по сей день остается в практическом единовластии индустриальных баронов. Был момент, когда вместе с утратой неисчерпаемых государственных кредитов самоуверенность баронов несколько ослабела, и группки «демократов» в ПГТ попытались захватить в них власть (советскую, разумеется). Но, наряду с отчаянной неопытностью новой власти, ее в конец подкосили столь долгожданные экономические реформы, которым бароны сопротивлялись скорее по неразумию. Теперь в Сосенском воцарилось АОЗТ, так что статус-кво следует счесть восстановленным. В структурном смысле ПГТ мало отличаются от все тех же исконных слобод: ямщицких, стрелецких или пушкарских, хотя прямая сословная повинность замещена тотальной зависимостью от монопольного работодателя с его чаще меньшей или большей (как в посёлке Восточном Омутнинского района Кировской области) степенью просвещенности.
Конечно, было бы неразумно вполне приравнивать мир ПГТ, да и множества городов районного подчинения к миру военных городков, старых или нынешних – всё же отсутствие регламентированности Уставами привносит впервые толику если и не свободы, то некой расслабленности. И всё же различия, пожалуй, менее существенны, чем сходства – во всяком случае, мой опыт знакомства с миром военных городков убедил в том, что имитация подчинения Уставу успела давно достичь высокой изощренности. Такие существенные мелочи, как никогда не заделываемые проемы в ограждении, которыми пользуется всякое разумное существо, дабы не вступать в открытый конфликт с местным правом, убеждают в том, что лозунг выживания остается опорой российского нонурбанизма. Нет смысла возвращаться к особому миру «закрытых» городов, от крупных ПГТ отличающихся только тем, что в Новоуральске или в ныне зарубежных Шевченко и Навои форма города имитировалась с гораздо большим совершенством, чем в городах с внятным социальным статусом. Важнее иное: на пределе возрастания ряда монопромышленых слобод, начинаемого ПТГ, вроде Орджоникидзе в Крыму, пребывают слободы уже совершенно гигантских габаритов, вроде Тольятти или Набережных Челнов.
Эти химерические скопления людей, порожденные сугубо советским стилем планирования, всё же слишком велики, чтобы целиком укладываться в схему. Уже говорилось о том, что в Челнах всё же сохранилось различие между «городом», созданным в 50-е годы под строительство ГРЭС, и Автозаводским районом. Точно так же и в Тольятти сохранился контраст между «старым городом» 50-х, т.е. степным Ставрополем, перенесенным на новое место в связи со строительством гидроузла и т.н. Автоградом[42].
Заметим, что, как ни парадоксально, но «сталинские» города, созданные преимущественно рабским трудом заключенных, в форме своей несут больше человеческого начала, чем города куда более либеральной брежневской поры: нормальных пропорций и размеров дома, нормальных габаритов дворы. Дело не в идеологии, а в том, что когда форма города лишь имитируется, и поселение создается не взаимодействием сил в социально-экономическом поле, а казенной волей, решение естественно передать тем, кого по традиции определяют специалистами по городской форме – архитекторам. Архитектор же, предоставленный сам себе, способен либо по инерции воспроизводить некие «городские», т.е. европейские стереотипы, пока ощущает себя преемником всемирной истории городских форм, либо увлекается отчаянным абстракционизмом, если его связанность с культурой формы оказалась разорвана.
При одной лишь имитации формы города происходит натуральное высвобождение от последних следов реальности человеческого существования, и создание произвольных композиций в почти картографическом масштабе не сдержано почти ничем. Поскольку размеры тела архитектора относительно постоянны, а изображать планировку города принято на доске, легко понять, что технически невозможно работать на планшете с габаритами более 3 х 3 м. Чтобы поместить сверхслободу на таком планшете, остается уменьшать масштаб изображения и рисовать форму города в масштабе 1:10000. В таком масштабе обыч