Глубокие раны — страница 11 из 76

Раскулаченный и вернувшийся недавно из ссылки подслеповатый старик Филимонов был назначен немцами старостой; он целыми днями вертелся вокруг своего прежнего дома, в котором находился сельсовет, а теперь занимали немцы, — никак не мог дождаться, когда они выедут.

Еще слышались по ночам смутным эхом далекие артиллерийские дуэли. В крови и муках устанавливались новые порядки.

6

Как-то перед вечером Виктор вышел в сад. Каждая яблоня, каждый кустик смородины здесь были знакомы с детства. И даже ежегодно подправляемый заботливым пасечником плетень. Все было родное, близкое.

Деловито гудели пчелы, собирая скудную дань осени с последних, самых поздних цветов.

Дрожала земля, когда улицей проходили танки. Непосильной тяжестью давил рев моторов; непривычные звуки чужой речи раздражали, запах сгоревшего бензина дурманил, вызывал озлобление.

Скрывшись за кустом сирени, Виктор глядел на улицу. Третий день присматривался юноша к немцам и никак не мог привыкнуть к их виду.

Немцы… Они же совсем обыкновенные? Почему же они сокрушают все на своем пути?

Автомобили — грузовые, легковые, пассажирские, автомобили всех стран Европы двигались в два ряда, подымая за собой тучу пыли. Стороной их обгоняли мотоциклисты. По временам поток автомобилей застывал, уступая дорогу танковой колонне или веренице быстроходных транспортеров с пушками на прицепах. Тогда солдаты выскакивали из автомобилей, разминали ноги, тут же в придорожных канавах справляли нужду. Раздавались голоса команды; солдаты, на ходу подтягивая штаны, пересмеиваясь, бежали к машинам, и все опять устремлялось на восток.

Над селом то и дело проносились «мессершмитты». В том же направлении — на восток.

Виктор, подавленный ревом и грохотом, непрерывным движением, казалось, неодолимой силы, побрел в самый дальний уголок сада. Там, в густых зарослях высокой красной смородины, у него был излюбленный уголок. Опустившись на траву, он задумался. Что делать?

Глядя вверх, он видел беспрерывно дрожавший не то от ветерка, не то от гула листок смородины, по которому суетливо бегал большой черный муравей. Он свисая с листка головой вниз, на несколько мгновений замирал неподвижно и опять начинал бегать взад и вперед, туда и обратно, не находя выхода.

На светло-голубом небе редкие белоснежные облака. Виктор долго следил за одним из них, потом вздохнул и прикрыл глаза рукой. Совсем рядом в зарослях смородины, как эхо, тоже раздался сдерживаемый не то вздох, не то стон.

Приподнявшись на локоть, Виктор с удивлением прислушался. По-прежнему, заглушая все остальные звуки, сотрясая землю и воздух, гудели моторы.

«Показалось», — подумал Виктор. Но что-то упрямо подсказывало: рядом кто-то есть.

Виктор встал на колени, осторожно отвел в сторону ветки смородины перед собой. И замер.

Прямо на него глядели темные, с разошедшимися зрачками, человеческие глаза. Виктор не мог некоторое время шевельнуться.

Перед ним лежал умирающий, с глазами, в которых сосредоточился остаток его жизни. Ощущая мелкую дрожь, охватившую все тело, Виктор чувствовал: страшные глаза вбирают, втягивают его в себя; еще немного, и он бы закричал. Губы умирающего шевельнулись:

— Воды… Пить…

Виктор потом не мог вспомнить, услышал ли он эти слова или понял их по еле заметному движению губ умирающего.

Никогда раньше не бежал он так быстро, как бежал в этот день и час. Ему удалось успеть — неизвестный лейтенант в заскорузлой от крови гимнастерке еще дышал. Бережно поддерживая голову, Виктор напоил его.

Голова лейтенанта серебрилась сединой, колючая рыжая щетина покрывала впавшие щеки и подбородок.

Он пил мелкими, судорожными глотками, и в его глазах таяла настороженность. Затем лейтенант указал глазами на лежавший рядом с его правой рукой револьвер. Виктор наклонился ухом почти к самым его губам и услышал:

— Комсомолец?

— Да… Комсомолец.

— Возьми, — лейтенант опять указал глазами на револьвер. — И документы… адрес…

С ужасом глядел юноша на стывшие губы человека. Лейтенант силился что-то произнести, но смерть уже сковывала его большое сильное тело. Вздрогнув, вытянулись ноги. Губы твердели, растягивались и наконец плотно сомкнулись. Лишь глаза еще продолжали жить. Они некоторое время были упорно устремлены на юношу, и Виктор читал в них мучительный вопрос: «Понял ли?»

Стоя на коленях, Виктор выдавил из себя:

— Понял, товарищ лейтенант. Сообщить по адресу. Все сделаю. Вы не умрете, сейчас перевяжу. Товарищ лейтенант!

В неподвижно устремленных глазах уже не было жизни. Не было больше ничего — ни тревоги, ни боли.

Долго лежал в этот вечер Виктор, уткнувшись лицом в сырую тучную землю. Может быть, в этот день и час он и перешагнул ту невидимую черту в жизни, за которой кончается юность.

Когда медленно багровевшее солнце скатилось за горизонт, лейтенанта похоронили под развесистой антоновкой. Пасечник обладил могильный бугорок лопатой, тетя Поля с помощью Антонины Петровны украсила могилу дерном и ветками.

Потом они ушли, а Виктор еще долго стоял у могилы. Рядом со своим, комсомольским, у него на груди лежал партийный билет лейтенанта Ивана Петровича Лученко, москвича-учителя.

Отвечая своим сокровенным думам, Виктор тихо, почти неслышно прошептал:

— Все сделаю, товарищ лейтенант… Ничего не забуду.

Рядом, за изгородью из густых кустов акации, ревели моторы, сотрясая гулом прохладный осенний воздух.

Немцы двигались на восток.

Подтянув подкрепления, они прорвались наконец через «Смоленские ворота» и теперь спешили, наращивали силы для последнего удара — по Москве.

Наступила и прошла еще одна ночь. В избу пасечника заглянул староста и приказал Антонине Петровне и Виктору возвращаться в город.

— Хоть вы и односельчане, урожденные тутошние, — ответил он на просьбу Антонины Петровны повременить еще недельку-другую, — а все не могу. Немец порядок любит. Насчет порядка у него, брат, туго. Сказал — сделай, не отговаривайся. А не то…

Староста многозначительно поднял корявый узловатый палец кверху, посмотрел на него и, попрощавшись, тронул лакированный козырек старинной фуражки.

— Вот сучий сын! Ишь, откопал где-то. Нацепил на лысину! Дурак старый! Подожди, милок, не так заблестишь! — Пасечник вопросительно посмотрел на невестку. — Что же теперь делать?

Виктор устало ответил за обоих:

— Что ж делать. Завтра утром и пойдем. Ничего страшного. Не куда-нибудь, домой ведь.

7

Антонина Петровна проснулась на следующий день очень рано. Нужно было готовиться в дорогу.

Пока тетя Поля готовила завтрак, Антонина Петровна заштопала прорвавшиеся на пятках чулки, собрала свои вещи и, когда завтрак был готов, пошла будить сына.

Пасечник, не дождавшись ее возвращения, прошел вслед за ней в горницу. Вошел и у порога, словно на что наткнувшись, замер.

Невестка, стоя у окна, читала какую-то записку: лист бумаги у нее в руках вздрагивал так, что пасечнику стало не по себе. Осененный внезапной догадкой, Фаддей Григорьевич шагнул к невестке.

— Где Витька?

Антонина Петровна повернула к нему залитое слезами лицо, протянула тетрадный листок.

— Ушел, — услышал пасечник ее шепот. — Письмо оставил…

Старик взял записку Виктора, повертел ее перед глазами.

— Чертенок… По-своему сделал, стало быть…

Антонина Петровна всхлипнула, но пасечник, с неожиданным злом, прикрикнул:

— Цыть! Может, его правда. Не сидеть же ему под юбкой у тебя до седой бороды. Семя мокрохвостое… Пошли. Завтракать будем.

За столом, перед началом завтрака, Антонина Петровна прочла коротенькую записку сына вслух:

«Мама, родная моя, — писал он, — не волнуйся. Ухожу на восток, вслед за своими. Мне семнадцать лет, я могу драться. Что мне делать в городе, занятом немцами? Главное, не волнуйся. Слышишь? Разве можно сейчас сидеть где-нибудь в щели, как клопу?

Это наша земля кругом, и ничего не надо бояться, нам нужно за нашу землю и жизнь драться.

Привет дяде и тете. И всем остальным родным.

Крепко целую тебя. Виктор».

Насупившись, пасечник долго молчал. Тетя Поля шептала молитвы, крестилась. Антонина Петровна, спрятав записку на груди, думала о сыне. В этот момент она, как никогда раньше, чувствовала: у каждого человека есть еще и другая мать, имя которой — Родина. Позовет она — и оставляет человек семью, дом и идет на зов. Знает, что придется, возможно, умереть, но идет. Идет, ибо без этой второй матери нет дома, нет семьи, нет жизни. И мать-женщина, родившая сына, влившая в него вместе со своим молоком любовь к матери-Родине, не имеет права желать, чтобы сын поступил по-другому.

И в душе Антонина Петровна благословила сына. Потом встала, забыв о завтраке, простилась с родными, взяла свой узелок и вышла из избы. Никто не сказал ей ни слова.

Глава пятая

1

В предместье города Антонину Петровну остановил немец-часовой. Движением автомата он приказал ей подойти и несколько минут пристально рассматривал.

Она молча протянула ему пропуск-справку, и он, просмотрев ее вещи, разрешил идти.

Чужим, строгим и равнодушным показался ей город. На улицах кишели солдаты, и Антонина Петровна боязливо уступала им дорогу.

Избегая центральных улиц, она сделала большой крюк окраинами и подошла к своему домику. Парадная дверь была заперта, и слой пыли на крыльце указывал, что этим ходом давно никто не пользовался. Помедлив, женщина толкнула калитку и вошла во двор. На двери дома висел большой прямоугольный замок. Чужой. Антонина Петровна в недоумении остановилась, раздумывая, что бы это значило, затем пошла к Иванкиным.

Вскоре она вернулась в сопровождении Евдокии Ларионовны, которая была необычно молчалива и чем-то крайне встревожена. Она достала ключ и отперла замок.

Войдя всл