Глубокие раны — страница 16 из 76

Партия, открывшая Пахареву глаза, стала для него святая святых жизни. Он отдал ей и ее борьбе всего себя без остатка. Приобретая мало-помалу опыт подпольной борьбы, он учил других, учился сам. Жизнь ему в награду, как природа путешествующему, открывала все новые и новые горизонты, и новому не было конца.

Шли годы.

Его партия врастала в народ, крепла, росла. Были поражения, были срывы. Но никогда не исчезало главное: желание борьбы и победы.

Пришла победа. Зачастили трудные годы, теперь уже борьбы иной — борьбы с голодом, разрухой, борьбы с вековым укладом старой жизни, борьбы за обновление человеческих душ.

Мужала партия. Мужал и рос один из ее сыновей — Пахарев. Для него давно минула пора молодости, перевалило за пятьдесят, полысела, засеребрилась голова.

Задумается он порой и удивленно усмехнется. Что? Уже сорок пять? Пятьдесят? Здорово! Будто и не жил! Не так уж много сделано из того, что необходимо сделать! Но необходимого сделать не убавлялось.

Сейчас, разговаривая в наполненной табачным дымом кухоньке с Горновым, он был внешне спокоен, но только внешне. В душе он никак не мог освоиться с мыслью, что немцы находятся на подступах к Москве. Чудовищно! Не хотело укладываться в голове. В годы революции, гражданской войны голодная полунагая советская Россия разгромила всех своих многочисленных врагов. А теперь…

— Геннадий Васильевич, — Горнов тронул Пахарева за плечо. — Ты так и не высказал своего мнения. Скоро утро.

Пахарев взглянул на него и переспросил:

— Своего мнения? Да, да… Извини. Сейчас.

Горнов молча ждал, пока он свернет новую цигарку.

За несколько часов, проведенных вместе, секретарь понял, что Пахарев умен, прямодушен и у него есть чему поучиться. За его ответами и вопросами чувствовался громадный жизненный опыт и, что еще ценнее, опыт подпольной борьбы.

Так и не прикурив, Пахарев сказал:

— Правильно. Необходимо, как и во всяком деле, опереться на народ. Смелее нужных людей искать — их ведь много… При этом необходима строжайшая конспирация. Иначе провал…

Из дальнейшего разговора Горнову стало известно, что Пахаревым тоже кое-что сделано. Пользуясь большой известностью среди рабочих «Металлиста» и их семей, состав которых мало изменился с тех пор, когда Пахарев работал парторгом завода, он сумел создать небольшую подпольную организацию в Южном предместье. Это была крошечная организация, но начало положено.

Выслушав подробные характеристики каждого из членов организации, Горнов поинтересовался:

— Комсомольцам-то Рониной и Веселову по скольку лет?

— По семнадцать. Парню скоро восемнадцать, а Наде двадцатого августа сравнялось семнадцать. И ты знаешь, Горнов, что замечательно? Они уже сами пытались организоваться. У меня сейчас в голове чуть ли не весь десятый класс. Это намеченные ими кандидатуры. Веселов — горячий паренек, представляешь, этакий черноглазый красавец. Доверять ему, как я уже говорил, вполне можно. А девушка — настоящий клад. Чересчур серьезна для своих лет, однако, если принять во внимание кое-какие обстоятельства из ее жизни, можно объяснить и это. Она, видишь ли, осталась без матери четырех лет. Отец — инвалид с гражданской, без ноги. До революции слесарем работал, хорошо его знаю. Дочь он любит, но, ясное дело, матери заменить не мог.

Горнов отметил про себя ту обстоятельность, с которой Пахарев рассказывал о каждом члене организации, и еще раз порадовался в душе встрече с ним.

— Один вопрос, Геннадий Васильевич, — сказал он. — Каким образом ты сумел меня найти?

Пахарев усмехнулся, потрогал усы.

— Что удивительного? Свой, говорят, свояка видит издалека. Я же знал, что в городе кто-нибудь да должен остаться. И я искал. Помогали комсомольцы — Ронина и Веселов. Собственно говоря, это их заслуга.

Горнов задумчиво прищурился и, глядя на огонь лампы, сказал:

— Да… вот что, Геннадий Васильевич… Я думал заняться этим сам, теперь — дело другое. Получай, так сказать, первое задание. Займись вплотную концлагерем. По-моему, игра стоит свеч. Несколько тысяч человек. Ты представляешь, что будет, если дать им свободу? Я, конечно, тоже не останусь в стороне, но мне предстоят дела, которые отнимут массу времени. А? Что думаешь?

— Думаю… Одним словом, сам понимаешь, что я думаю.

— Ну и хорошо. Верно, пора мне.

Взглянув на часы, Горнов присвистнул — было без пяти минут семь.

— Черт возьми! Как мне пробраться теперь на квартиру?

Убавив огонь в лампе, Пахарев приподнял штору на окне. По стеклам бежали струйки воды — шел дождь.

— Да, почти светло. Придется остаться у меня, немцы меня не трогают. Я по всем правилам зарегистрирован в горуправе. Даже пытался добиться приема у бургомистра — просить подходящей работы. Я же пострадавший от советской власти человек. Иди в другую комнату и ложись спать. А я пока займусь по хозяйству. Завтракать разбужу. Согласен?

— Ну нет, я помоложе, Геннадий Васильевич.

Пахарев сказал:

— Как хочешь. Теперь вот что… надо подумать о подходящих квартирах. Твоя никуда не годится. Рисковать тебе нельзя. Для города ты — это партия. И еще… Я слышал стороной про партизанский отряд Ворона… Действует…

— Ворона? Постой, постой… Это же кличка одного из оставшихся для организации партизанского движения. Почему он до сих пор молчит?

Накладывая дрова в плитку, Пахарев неодобрительно покачал головой.

— Не горячись. Нужно узнать вначале, что его к этому вынудило. А так хорошо про отряд говорят. Действует где-то за селом Веселые Ключи. Возьми, коли спать не хочешь, ведро с картошкой — начисти на завтрак. Можешь?

— Мог когда-то. Авось не разучился? Ну-ко…

Наливая воду в кастрюльку, Пахарев заметил:

— Потоньше-то шкурку гони, секретарь. Картошки мало… Ишь, размахался.

5

Прошла неделя после встречи Горнова с Пахаревым. Вечером в субботу в городе сухо потрескивали выстрелы. То подальше, то совсем близко… Сгущавшиеся сумерки дышали тревогой, город, словно вымерший, опустел, затих. Уцелевшие собаки забились в подворотни.

Молчаливые цепочки солдат в зеленых шинелях с «молниями» на погонах и петлицах деловито, планомерно оцепляли дом за домом, квартал за кварталом. Это было похоже на густозубую расческу, безжалостно вырывавшую живой кусок — подозрительного человека. У этого почудилась во взгляде ненависть — коммунист. Взять. У того горбатый нос, глаза навыкат — юда. Взять. Не хочет идти? Кричит, что грузин? Все равно — взять… Настороженную тишину разрезала короткая автоматная очередь; мокрая земля плохо впитывала кровь, и она расползалась пятнами.

Квартал за кварталом, улица за улицей. Шла широко задуманная облава. Очистка города от нежелательных элементов и внушение населению чувства страха перед мощью немецких войск.

Густая расческа из солдат-зубьев тщательно прочесывала захваченный город, окруженный цепью постов и часовых. Ни один человек не должен выйти из города, внезапно превратившегося в гигантскую западню.

Сергей, прижавшись в полумраке комнаты к оконному косяку, смотрел, не отрываясь, на знакомый кусок улицы за окном.

Евдокия Ларионовна, вздрагивая при глухих звуках выстрелов, сидела на кушетке, закутав плечи в большой шерстяной платок. Антонина Петровна вязала рядом с ней носок.

— Сергей, — сказала Евдокия Ларионовна. — Отойди, ради бога, от окна. Слышишь ведь — стреляют.

— Далеко — не опасно.

— Пули летят и подальше. — В голосе матери Сергей уловил страх и раздражение. — Отойди же… Чего ты там не видел?

Жалея ее, он послушно сел на стул, продолжая глядеть в сторону окна.

— Облава. Вчера в город прибыл эсэсовский полк.

Евдокия Ларионовна плотнее запахнула на груди платок, вздохнула с тоской. Как в утомленном мозгу, все в жизни перепуталось. Вчерашние знакомые, казалось бы, порядочные люди — на службе у немцев. По воду нужно ходить за три километра к реке. Хлеба нет. Сын… Вчера еще гордилась: выше матери, мужчина, без отца вырастила. Сегодня — в сердце щемящая, ни на секунду не исчезающая тревога. Большой стал, приметный… Заберут… Поздно схватились уходить — был бы, по крайней мере, со своими.

Что было счастьем — стало источником боли и страха. Беспомощность угнетала, неопределенность мучила. Нужно было что-то делать. Но что? Как? В листовках и по радио немцы заявляли о скором взятии Москвы. «Москау капут — война капут!» Перепуталась, исковеркалась хорошо налаженная жизнь. Впереди — неизвестность. У кого спросить? С кем посоветоваться? Люди стали недоверчивы, угрюмы. В душе одно — на языке другое. Да и понятно. Неосторожное слово — виселица или пуля.

Антонина Петровна вдруг приподняла голову, прислушалась. Сергей, нарушая мысли матери, бросился к окну, выходящему во двор.

— Мама, смотри…

С трудом передвигая внезапно одеревеневшие ноги, Евдокия Ларионовна подошла к окну, осторожно присмотрелась. Возле сарая, едва различимая в полумраке вечера, темнела фигура человека. Он взмахнул рукой, и рядом с ним, перевалившись через забор, встал другой, повыше. Прижимаясь к забору, они побежали к калитке, постояли возле нее и подошли к двери домика.

— Стучат…

Евдокия Ларионовна растерянно поглядела на сына, на соседку, выпрямилась. Перед глазами мелькнули слова: «За укрывательство — расстрел на месте…»

Приближаясь, зачастили сухие выстрелы, и опять послышался настойчивый стук в дверь.

— Я открою.

Евдокия Ларионовна успела схватить бросившегося было в коридор сына за руку.

— Подожди…

Он, готовый вырвать руку, тяжело дыша, попросил:

— Пусти! Стыдно…

— Подожди, Сергей. Я сама. Не выходи из комнаты.

Она прошла в коридор, откинула крючок. Не хватило силы спросить, кто, или пригласить войти. Они вошли сами, прикрыли за собою дверь. По лицу женщины скользнул луч электрического фонарика и погас.

— Здравствуй, Дуся, — раздался в темноте сдержанный, до удивления знакомый голос.

— Боже мой, — прошептала она испуганно. — Кто вы?