Глубокие раны — страница 20 из 76

Над территорией концлагеря нависала тишина, нарушаемая лишь топотом сменявшихся часовых да повизгиванием ветра в колючей проволоке.

4

Новая колонна пленных, в которой находились Зеленцов и Малышев, прибыла в концлагерь в то время, когда он был переполнен до предела.

Майор Штольц, выслушав обер-лейтенанта, доложившего о прибытии новой партии пленных, раздраженно встал.

— Черт знает, что такое! — буркнул он. — Шлют сюда со всех сторон, будто концлагерь резиновый. Нужно — растянул, нет — сузил.

Уставший за шесть утомительных дней, проведенных в дороге, обер-лейтенант молчал. Штольц указал ему на стул.

— Садитесь. Сколько в партии?

Услышав ответ, майор взглянул на обер-лейтенанта с некоторым удивлением: из двух тысяч пятисот человек, собранных вначале, до конечного пункта дошло всего четыреста восемнадцать.

Усмешка тронула тонкие губы обер-лейтенанта:

— Не беспокойтесь, — сказал он, — ни один из них не сбежал. Тяжелая дорога, очень слабый народ. К тому же пришлось приучать их к повиновению с самого начала. Вот подробный отчет, все указано.

Он протянул несколько сколотых листков бумаги. Просмотрев их, майор разрешил обер-лейтенанту отдыхать, дружеским тоном назвал несколько адресов в городе, где можно было, по его мнению, неплохо провести день-другой перед отправкой в обратный путь.

Новых пленных он, после долгого раздумья, решил поместить, за неимением более удобного места, под навесом, попавшим в числе других помещений бывшего сборного пункта «Заготскота» за колючую проволоку. При этом подумал о необходимости обшить его досками, наподобие других сараев. Зима на носу, неудобно, если заморозишь их под открытым небом. Мировая пресса и без того словно взбесилась, расписывая зверства немцев.

Перед зеркалом Штольц потрогал щеки, подбородок, поправил волосы. В конце ноября ему сравняется двадцать восемь; был он высок ростом, строен, белокур, со свежим, приятным лицом. Сын крупного рурского заводовладельца, он с помощью денег делал неплохую для своих лет карьеру.

Вечер майор собирался провести в городе, у русской женщины.

Он понимал, что на примере этой женщины, проститутки в прямом смысле, нельзя составить определенного мнения о большом и, как он убедился, смелом народе. Но и по ней майор стремился познать дух и характер чужого народа, так же, как в различных экспериментах над сотнями и тысячами пленных. Он считал это необходимым: хозяин, если он желает иметь успех в делах, должен досконально знать своих работников, даже свой скот. Штольц не соглашался с теми, кто считал это ненужным. Однако, несмотря на упорство и прилежание с его стороны в этом отношении, душа чужого народа все же оставалась для него за семью замками.

Как бы там ни было, весь остаток дня майор находился в хорошем расположении духа. Когда внутрилагерный дежурный спросил его, что делать с новыми пленными, майор разрешил выдать им двойной паек и приказал завтра же переоборудовать навес, под которым они находились, в закрытое помещение.

Так на следующий день в сортировочно-пересыльном концлагере номер 101 появился новый, восьмой, блок, сделанный на скорую руку из горбылей и досок.

Прибывшие прошли регистрацию, на спинах у них несмываемой краской написали номера. Зеленцов стал номером 14985, Малышев — 14986.

Им приказали забыть, что они имеют свои имена, родину и дорогих людей, забыть свою прежнюю жизнь, свои привычки и желания. Концлагерь стал настойчиво переваривать их в своей чудовищной утробе.

Тоскливые и голодные потянулись дни.

Точный, как хронометр, распорядок вносил в вереницу однообразных дней что-то механическое; дни не отличались друг от друга ни на йоту.

В эти дни гитлеровские армии «Центр» рвались к Москве. До наступления зимы Гитлер спешил окончить кампанию в России. Цель во всех отношениях была настолько важна, что гитлеровское командование бросило в наступление все, вплоть до последних резервов.

С каждым часом битва за Москву принимала все более ожесточенный характер, и битва эта, небывалая еще в истории по своим размерам, приковала к себе пристальное внимание всего человечества.

По могиле Льва Толстого, словно по самому сердцу русскому, прошли гусеницы танка со свастикой.

Но даже малейший отзвук этих событий не проникал за проволоку концлагеря. Здесь время шло в установленном раз и навсегда порядке.

5

В один из таких дней Зеленцов проснулся от холода, пробравшего до костей, и, поднявшись, стал размахивать руками, чтобы согреться. Ходить было нельзя: впритык друг к другу везде сидели и лежали люди.

Малышев сидел, поджав под себя ноги, и на чем свет стоит честил и Гитлера, и коменданта концлагеря, и войну, и самого себя; при этом он яростно скреб голову, грудь, спину, — всюду, куда доставали руки.

— Чего тебя разбирает? — спросил Миша.

— Чего! Заели, стервы! Фрицы не уморят — вши сожрут! Чертовы иждивенцы! Разве тут вытерпишь? Хозяин один, а их тысячи…

И, чуть не плача, стал яростно тереться спиной о стену барака.

В бараке давно проснулись, но большинство лежало молча. Слышался лишь надрывный кашель, покряхтывание, вздохи — и на весь барак — ругань Малышева.

Зеленцов потоптался еще немного и сел на свое место. Оно уже успело настыть: мелкие щепки, солома, превращенная в труху и наполовину смешанная с землей, — все это плохо хранило тепло.

Неслышно вздохнув, Миша поежился и затих.

Наступавший рассвет заглядывал в барак через многочисленные щели в стенах и потолке. Глядя на незаметно светлевшую большую щель у себя над головой, Зеленцов угрюмо слушал ругань Павла и думал о скорой поверке, о завтраке и о том, что вслед за тем опять подойдет вечер и опять придется дрожать от холода всю ночь и что неизвестно, когда все это кончится.

С тех пор, как их, напрягавших последние остатки сил, пригнали сюда, прошло двенадцать дней.

Они не верили, что смогут дойти, но когда все же дошли, то опять не верили, что смогут выжить в кошмарных условиях наспех оборудованного концлагеря больше суток. Но дни шли за днями, и они жили. Жили, вопреки здравому смыслу, держались непонятно и для самих себя — чем. Паек, выдаваемый в концлагере, убил бы свежего человека скорее, чем совершенный голод. Плесневелая полусгнившая кукуруза или просо, из которых приготовлялась похлебка для пленных, скорее ослабляли организм, чем поддерживали его. Десятки человеческих жизней ежедневно уносила дизентерия. Вся трава, даже совершенно высохшая, на территории концлагеря была съедена пленными.

Но они продолжали жить. Зеленцов, окончательно сдружившийся за это время с Малышевым, чувствовал к нему глубокое уважение, переходящее порой в самое настоящее изумление. Сибиряк оказался выносливым. У него плохо заживала рана на голове, но Зеленцов ни разу не слышал, чтобы он застонал. Лишь, просыпаясь по ночам, слышал, как Малышев во сне скрипел зубами.

Рев сирены прервал мысли Зеленцова. Через четверть часа молчаливый и как будто безлюдный концлагерь ожил. Перед каждым блоком выстроились в шеренги его обитатели. Двигались надсмотрщики и кто вслух, кто про себя пересчитывали пленных. Затем, как обычно, под наблюдением надзирателей из бараков вынесли умерших ночью. Надзиратели пересчитали умерших и доложили о результатах проверки. Все шло, как обычно.

После выдачи пищи пятьдесят человек из восьмого блока, в том числе и Зеленцова, направили для работы на кухню возить воду из реки, находящейся за два с лишним километра от концлагеря.

Два изнурительных рейса совершил своеобразный обоз — вместо лошадей в телеги были впряжены пленные, а вместо извозчиков с кнутами на бочках для воды сидели эсэсовцы с автоматами. Во время второго рейса, когда набирали воду, у Зеленцова мелькнула мысль броситься в реку. Один из пленных, словно угадав его думы, как бы случайно толкнул его и прошептал:

— Брось дурить… Здесь не удрать.

Миша поежился, отвел взгляд от противоположного берега. Берег был крут и обрывист, а эсэсовцы, внимательно следя за пленными, не отрывали рук от автоматов. Попытайся бежать один, ответили бы, оставшись лежать на берегу вечно, остальные сорок девять. В этом не приходилось сомневаться.

Имеет ли он право сделать рискованную попытку вырваться на свободу ценой сорока девяти жизней товарищей по несчастью?

Глаза Зеленцова потускнели, резче проступили недавно прорезавшиеся морщины.

Растянувшись цепочкой от бочек до реки, пленные передавали из рук в руки ведра с водой, наполняли бочки. Вновь заскрипели давно не мазанные колеса телег, раздались окрики конвойных.

Такого унижения Зеленцов еще не испытывал.

Пленных, тащивших повозку впереди, конвойный подгонял громкими покрикиваниями и ударами длинной ивовой палки. Просто так — ради развлечения: эта повозка ни на шаг не отставала от движущейся впереди. Зеленцов старался не отрывать глаз от земли, чтобы не видеть. Однако уши зажать нельзя. Оглобли не выпустишь, иначе прямо в затылок получишь пулю. Гогот сидевшего сзади эсэсовца, его слова, обращенные к действующему палкой товарищу, врезались в память, кажется, навечно:

— У тебя плохая упряжка, Вилли! Скверные кони попались! Мои тянут, как черти!

— Пустяки! Зато я неплохой наездник. Захочу, будут галопом мчаться.

— Хо-хо-хо! Из твоих кляч большего не выжать машинным прессом! Спорю на две бутылки коньяку!

— Идет! Принимаю!

Передовой конвойный, толстощекий эсэсовец, слышавший пари, подогнал свою упряжку:

— Шнель! Шнель!

Всем, даже и не знавшим немецкого языка, хорошо известно это ненавистное слово. Зеленцов же, довольно сносно понимавший по-немецки, проклинал в эту минуту свое понимание.

Около трехсот метров изнуренные, хрипящие люди под веселый гогот конвойных бегом тащили телеги с тридцативедерными бочками воды.

От напряжения темнело в глазах, как плетью, прямо по сердцу, хлестало:

— Шнель! Шнель!

Когда, наконец, после второго рейса их перед заходом солнца загнали в барак, все в изнеможении попадали на пол и долго не могли прийти в себя.